Иначе как же работают и работали миллионы безымянных творцов жизни — в чем их слава и счастье?
***
Рембрандт. Роттердамская галерея.
Много портретов важных, в то время знаменитых персон.
Теперь смешно — им казалось, что они оказывают честь художнику, что не он, а они останутся!..
***
Купил и с интересом перелистываю книгу «Фауна Белоруссии».
Среди зверей, орлов и гадов очень неплохо это звучит: Luscinia, luscinia — обыкновенный соловей. Найдите более точную и гордую оценку!
И нам бы так определять значение литератора.
***
А все же это очень интересно — кто был автором отличных стихов, которые стали народными песнями? Скажем, «А в поле верба» или «Ой, я пьяна, я пьяна». Очень интересно и очень обидно, что ни до нас, за исключением самых близких того автора, ни мы, ни после нас — никто не знал и не будет знать.
Это — не открытие, не утверждение известного, просто я почувствовал эту загадку почему-то необычайно остро, как будто на грани какого-то щемяще-грустного вдохновения, какого-то нужного замысла.
***
Утром, встав от письменного стола, почему-то вдруг вспомнил, что «Матушка, голубушка, солнышко мое» — любимая песня Пушкина. От этого она — еще ближе и краше. К народному чуду подключается весь чудесный пушкинский мир — любовь загорается от любви, свет сливается со светом.
***
Вчера был первый раз в Жупранах.
Могила, памятник и, в костеле, портрет Богушевича.
Радостно, удивительно, что он — не легенда, не историческое что-то, а человек, который совсем близко жил, умер и похоронен здесь вот, рядом с матерью и сестрой на обычном деревенском кладбище, где на каждом памятнике по нескольку забавных ошибок...
И другое чувство. И удивление, и недоумение, и уважение к тому, кто без малого сто лет назад упорно, кай росток меж плитами тротуара, пробился меж двумя стихиями, русской и польской, наперекор всем, включая и своих ближайших, пробился и вырос со своим и корявым, и глубоко, по-народному, по-хлебному свежим белорусским словом. И славы не было, а только чувство долга.
Счастье наше, видать, в самой одержимости.
***
Чего не забуду из последней поездки в Москву, так это — Пришвин в гробу. Красивая седая голова на подушке. Слезы, когда Паустовский вдохновенно говорил о его величии как человека и художника. Рядом со мною, на галерке, набитой битком молодежью, плакал юноша-оркестрант с тромбоном под мышкой.
Я вспомнил мое знакомство с Михаилом Михайловичем — над его страницами в страшном сорок втором году — и думал, как хорошо это — сделать все, что можешь, и уйти.
***
Латвия любит Упита.
Особенно непосредственно это проявилось в словах колхозных девчат, землячек юбиляра, которые подарили ему самодельные рукавицы.
— Что, что они сказали? — спрашиваю в шуме аплодисментов.
И друг мой, латышский поэт, переводит:
— Чтоб тепло было вашим старым рукам, которые...
Книги его — ржаная, душистая, круто замешенная проза. Порою чересчур обстоятельная, иногда просто скучная, но всюду рассчитанная на серьезного, вдумчивого читателя. Читать его — и наслаждение и работа.
Настоящий, сильный человек, неутомимый работник, от знакомства с которым сам ты, кажется, становишься лучшим. И не «кажется», а на самом деле. Здесь дорого само желание. Оно не проходит бесследно.
***
О Льве Николаевиче и немногих подобных бывает до боли обидно слушать или читать, что они будут долго — только долго, а не вечно. Трудно представить такое.
И не потому не вечно будут они, что о нем или о них забудут, а потому, что планета наша прекратит свое существование. Не может этого быть...
***
Удивительное совпадение. В вагоне рассказал товарищам о недавней своей встрече с Юрием Яновским в Москве. Постояли на улице. Очень хотелось сказать, что он мне близок, что я жалею его, хочу, чтобы ему стало легче... А он, красивый, стройный, до времени поседевший человек, отличный писатель, которого вот снова побили — жестоко, грубо, несправедливо,— он усмехнулся своей мудрой, печальной улыбкой и сказал:
— Люди уходят, дела остаются...
Утром, приехав в Брест, в первой газете я увидел некролог...
Юрий Иванович ушел. Дела его остались. Печальная улыбка — тоже. Многое он унес, не успел, не смог отдать. Не все, конечно, по своей вине...
***
Один старик, отец моего товарища, говорил, умирая, что больше всего ему жаль расставаться с природой.
А мне было бы — с книгами...
Выблеснуть из неизвестности, восхищенно раскрыть книгу, великую книгу всемирной литературы, и снова уйти в небытие — как горько!..
Но почему я записываю это спокойно? Сытое, вялое безразличие? Уверенность в чем-то, что победит смерть? Или просто потому, что я думаю об этом все еще отвлеченно: «было бы»?..
***
Двойная работа мысли: читаешь, усваиваешь чье-то, думаешь о своем.
Читая, по какой-то далекой аналогии подумал, что вместе с великим множеством современников не так страшно стареть самому. Думалось так же, конечно, и раньше; теперь словно припомнил те мысли.
И вдруг всплыли в памяти строки Тавлая:
Ідзо за годам год,
старэюць людзі, хаты...
Дальше тоже все правильно, сильно, однако ж — обычно, какой бы там ни был идейный накал. А в том, что стареют и люди и хаты,— талант.
И не удивительно, что Валентин — будто грибник в поисках настоящих боровиков — так «вытаптывал» свои давно, как верхогляду показалось бы, готовые вещи.
***
Читаю «Зачарованную Десну». Восхищаюсь от всей души. Глянул, когда написано: 1954—1955 гг. Довженко я видел и слушал на Втором съезде писателей, в декабре пятьдесят четвертого. И не знал как следует, кого слушаю, вижу...
Почему же молчу, не пишу, не говорю тем, которые живут, о своем восхищении?
***
«Нет людей абсолютно добрых или абсолютно злых — все мы полосатые».
Книга моего товарища принесла ему заслуженный успех. Смотрю начало следующей книги. Слабее. И я, читая, как будто даже рад, что чудес не бывает,— подленькая радость завистника. А дальше в книге пошло все хорошо, местами мне недоставало одного восклицательного знака — ставил на полях два.
Я рад. За друга, за литературу. За себя. Что не такой уж я никчемный, как показалось. Просто — полосатый.
***
С наслаждением, прямо-таки в праздничном настроении читаю Олешу. После «Ни дня без строчки», не желая разлучаться с автором, перечитываю «Зависть». Будто я совсем и не читал ее.
Мистика:
Предчувствовал ли он, Юрий Карлович, что и я его буду любить? Тогда думал ли, когда писал свою последнюю книгу и был порою одиноким, несправедливо обойденным?..
***
Роман — огромный дворец с его многоликим населением, его далеко видать, но часто в нем плохо с водопроводом, с отоплением, не работает лифт. Тогда очень тяжело подыматься на высокие этажи дворца, кочевать по его бесконечным и неуютным коридорам.
***
Читая толстую, скучную, однако нужную книгу, приятно встретиться, будто с человеком в снежной пустыне, с чьими-то пометками на полях.
***
«Унять старую ведьму!» — сказал Пугачев. Тут молодой казак ударил ее саблею по голове, и она, обливаясь кровью, мертвая упала на ступеньки крыльца».
В чем тайны, в чем законы мастерства? Почему казак молодой?
Одно бесспорно: если бы ее, старую женщину, ударил не молодой — было бы значительно слабее. Может, и не запомнилось бы так. С детства. Ведь я и привожу по памяти.
***
Утром шли мы вдвоем по чудесной дороге, где так много снегу — и на земле, и на деревьях, — и я остановил товарища, чтобы показать ему одно красивое явление.
Над трубой серой хаты, что примостилась на опушке, струился дымок.
Который уже раз припомнился мне «Дым» Конопницкой! Дымок над убогим жилищем женщины, слабый, «как дыхание старой груди, раздувшей этот огонь».
Вот что такое деталь!
***
Художественное слово намекает, оживляет в фантазии читателя соответственные образы. Поэтому порою, когда на какое-то время выключается фантазия, очень странно, чуть ли не жутко бывает читать — остаются только буквы, только слова, только строки...
***
Над страницами хорошей книги подумал: кроме всех подтекстов здесь еще есть и такой: это написано в дождь, это в радости, это в горе... И жалко стало, что подтекст этот чаще всего уходит вместе с автором.
***
Хорошие книги хорошо читать еще и потому, что тогда свежо и плодотворно думается о своем.
Над страницами Кента («Это я, господи!») воображение мое живет Америкой. И вместе с тем я думаю не только о матери Кента, но и о своей, не только о его земле, но и своем Загорье, стране моего детства и юности, вижу родное будто оттуда, с другого полушария, не просто очень издалека, а даже вроде с космического расстояния, вписывая ту прозу жизни во вселенную, в вечность...
Утопия?
Скорее поэзия. Уже между тем в пределах возможностей техники, на почве реального мышления.
***
Знакомясь с хорошей вещью, в книге или в журнале, очень приятно бывает думать, что я, между прочим, знаю, какой это сложный, мучительный, радостный путь — путь от скрытого замысла, через хаотичные черновики, через рукописи с бесконечными правками, вычеркиваниями, вставками, через свое и чужое, такое и... ох, не такое порой редактирование, через грязные корректурные гранки — к чистенькой, аккуратной печатной страничке!..
Профессиональный секрет. Одна из не очень уж и многих радостей нашей работы.
***
Не скажу, что я приехал сюда, в деревню, «изучать жизнь». Затаскали, замызгали мы эти слова. Я приехал пожить в родном мире моего детства и молодости, пожить со своими людьми, о которых мне всегда лучше всего писалось.
И мне, снова окунувшемуся в этот мир, в упор увидевшему его плюсы и минусы, снова бывает горько от неуемной и безответственной болтовни некоторых докладов, статей, книг...