В Москву Ёшу привела любовь к Никиной тётке. Та однажды приехала в Надеждино, на каком-то семейном торжестве увидела тогда ещё симпатичного Ёшу за столом и пережила с ним бурный роман, после чего пригласила в Москву. Но Ёша не учёл, что тётка была замужем и просто натрепалась.
И вот, Ёша, подобрав живот, приехал в Москву. И позвонил родителям Ники, сама же Ника лежала на сохранении в роддоме, даже Никита ещё не знал о её беременности.
Родители нехорошо обошлись с Ёшей, посмеялись над ним и попросили уехать… адреса тётки он так и не получил, хоть и был готов уводить её из семьи.
Ёша вернулся в Надеждино злой, как чёрт.
И сразу же начал мстить Нике.
Ёша первый узнал о том, что Ника скоро станет мамой. Сомнений, что ребёнок от Никиты, не было ни у кого, и это удручало родителей с обеих сторон. Никита должен перед армией не думать про то, как станет молодым отцом, а нагуляться, и Ёша сыграл на его чувствах. Ника была далеко, а Никита ещё совсем мечтательный пацанчик. Ёша переехал к матери в хату, Никита перешёл к нему, где в полном отчаянии провёл три месяца перед армией, пока Ника совершенно не понимала, что произошло.
Это было похоже на сценарий мыльной оперы. Ника убежала из больницы, приехала в подмосковный дом за документами и категорически потребовала, чтобы её отвезли к Никите, что она собирается жить с ним и готова отказаться от всего на свете.
Отец привёз Нику в Надеждино, опасаясь, что с ребёнком может что-то случиться. Но нет, Ника уже тогда имела стальные нервы, и первое, что сделала, выбила дверь калитки ногой, узнав у Никитиной матери, что сынок живёт отдельно и собирается устроить свою жизнь без неё.
Это был скандал легендарный, который долго помнили в Надеждино. И до сих пор жалели Нику, а Никиту считали презренной сволочью.
Ника явилась перед Никитой опухшей, зарёванной, взъерошенной, но решительной.
Тот сидел за двумя сдвинутыми табуретками, с Ёшей и другом из ближайшего городка и пил. Из магнитофона уныло тянуло Цоем.
Увидев Нику, Ёша лихо проскочил мимо, к матушке. Друга спровадил сам Никита, взял Нику за ледяную руку и посадил перед собой.
Так они сидели с полчаса. Молча, не говоря ни слова. Слёзы текли ручьями из Никиных глаз, Никита наливал и выпивал, заедал кусочком хлеба, и снова наливал в стопарь. Никита мял Никину ладошку, которая была как неживая. Музыка текла и ещё больше выдавливала всю Никину любовь изнутри наружу. Но Никита молчал. И только через полчаса сказал, что, если Ника хочет, она может остаться и жить здесь. А он… пойдёт в армию. Он должен уйти. Не в армию, а отсюда… И в первую очередь, конечно, отсюда, путь лежит через армию. Больше никак. Он станет человеком, и тогда всё наладится. Ей только надо подождать.
Услышав это, Ника выбежала стремглав из хаты и побежала по двору, стукнув дверью подслушивающего Ёшу. Она не хотела ждать.
Она запрыгнула к отцу в машину, и они уехали.
А через день после возвращения в Москву её увезли в роддом и заперли там на долгих три месяца.
Когда родился Олежка, Ника долго смотрела на него. Она смотрела и думала, что это всё, конец. Этот мальчик, дитя любви, вокруг которого уже столько всего произошло, отнимет у неё будущее.
Ника брала его на руки и кормила, а сама гасла на глазах, как свеча, накрытая стаканчиком.
Ей потребовалось три года, чтобы заставить себя выйти из этого ступора.
Через три года она снова поступила учиться на журфак. Окончила его, когда Олежка пошёл в школу и поехала в первую свою командировку.
По сути, Олежку воспитывала бабка с дедом, пока дед был жив. А Ника работала и всякий раз, навещая Надеждино, где стоял брошенный дом умершей бабушки, где было столько воспоминаний, старалась не ходить в сторону центра, где между двумя липами спрятался домик Никитиной матери.
Ребёнка она записала на своё отчество и дала свою фамилию, потому что Никита больше не появился. В следующий раз она случайно увидела его в Кремле, в Георгиевском зале, на приёме через пятнадцать лет.
Ника снимала репортаж, Никита давал интервью её коллеге.
Ника не сразу даже узнала его, так изменился мальчик из далёкого рубежного села, где разговаривают на суржике и пешком ходят в школу через лес. Это был человек, который прошёл армию, окончил военную академию и теперь служил Родине далеко от её пределов.
Он не смотрел на журналистов. И Нику не заметил. А если б даже и заметил, то виду бы не подал.
Однако, даже Никита не знал, почему Ника тогда оказалась на том приёме, кто её туда допустил.
10.
Где сломались деревья над водой, было то самое место, куда упали паникадила старинной церкви Вознесения Христова, отстроенной в камне в начале XIX века.
Чуть дальше вперёд, если от берега дать тридцать шагов по кувшинкам, на дне лежат сокровища и драгоценности. Это помнили старики, а молодежь совсем не ведала, что на месте jдежонковской дачки стола хорошенькая, белая, будто яичко, венчанная четырьмя маленькими луковками вокруг одной большой, церковь.
Говорили те, кто уже поумирал, что из подводной темноты видны были летними ночами огоньки того паникадила, которое, разумеется, не может светить под водой.
Там оно, угрузло в тину, поросло водяными листьями и плетением суровых верёвок лилейника.
И только ходящие поверх рыбы, иногда показывают утопленной святыне затмение солнца.
Там ведь всё иначе, на дне.
Там тайны, до которых не докопаешься. В зимовальной яме спят такие сомы, что страшно сказать. И немало погибших спят с ними в одной широкой постели дна, не зная ни помина, ни отпевания.
Над Каменцами, и на Песочке, и на Долине, часто купались, там было можно. Но Ника только ходила вдоль берега и искала одно место, впадину или яму. Место, где умер её прадед.
Никто уже не мог сказать, где это место. Только по подземельному стону, знаку, качанию лозяной ветки она могла понять, что оно тут. Неотпетый, холодный и голодный. Жертва сорок шестого года. Когда бабушку Ники, Евдокию, угоняли в Германию со станции, грузили в вагон, прадед последовал за ней. Евдокия попала в трудовой лагерь, старик в концлагерь, как выяснилось позже, вовсе не в Германию, а в Щигровский уезд. Он выжил там, хоть это и было почти невозможно. И до последнего дня не знал, что его младшая дочь была освобождена советскими войсками и вскоре вышла замуж.
Сюда, на родину, он добирался пешком. Дом был сметён артиллерийским огнём, жена ушла в другое село и жила там с новым мужем. А его взяла к себе полячка Стася, у которой прадед прожил всего три месяца, пока не вернулся с войны Стасин сын и не выгнал его.
Тогда старик ушёл на берег, вырыл яму и там жил. И там же умер от голода.
Несмотря на то что Евдокия до пятьдесят третьего года посылала ему посылки из Германии, Австрии, Венгрии, Румынии…
Посылки получались роднёй, которая старому человеку не дала даже крошки хлеба. Даже не зарыла его в яме, где он умер.
Ника услышала эту историю от бабушки очень давно, ещё в детстве. И привыкла приходить на берег и говорить с дуновением ветра и качающимися деревьями, чувствуя, что прадед её слышит и видит. И что он рад тому, что она помнит о нём.
Прадед Карп, кавалер четырёх Георгиев за австро-венгерскую войну, богатейший человек в селе, до революции даже судился с помещиком за землю… На левой щеке он носил след от австрийского штыка, скрывал его бородой. И не оставил наследника фамилии от двух жён, а только некрасивых, длиннолицых пятерых девиц. Из которых лишь младшая, любимица отца, Евдокия удалась красотой и умом.
В шестьдесят три года, после концлагеря и бесконечных тревог за любимую дочь, он умер в глиняной яме, и никто из многочисленной родни ему не помог.
В этом, прежде богатом, селе, растянувшиеся вдоль речки, где за десятину земли велись бои, договоры и свадьбы, сейчас жили совсем беспамятные люди, которые только и могут быть на самой границе, где слишком часто их объявляют то русскими, то украинцами, то черкасами, то слобожанами, то казаками, то цуканами.
Чем только не объявляют, а они ведут себя так, будто всё это они и есть.
Это место у реки указали бабушке Дуне в пятьдесят третьем году, когда она сразу после смерти Сталина вернулась на родину искать отцово упокоение.
Что она тогда пережила? Как заплакала, запричитала… Теперь уже не понять.
А бабушка уже показала Нике, и с тех пор в моменты печали она часто приходила и приезжала сюда, на берег, где вётлы-великаны пили воду из реки спущенными ветвями.
Теперь бабка сама в могилке на том самом кладбище, которое недавно горело. И странно, что ни у кого из детей Евдокии Карповны не возникает такой тяги к этому месту, как у её внучки Вероники. И никто до них не накопал столько историй, сколько Ника.
В этом году старухе бы исполнилось сто лет.
А тогда, в пятьдесят третьем, она так же ходила по берегу и искала место смерти отца, но не нашла. Уехала. На сорок долгих лет.
Вот это угорье, заросшее ясеневым мусорным молодьем.
Здесь стояла «церква».
«Надо идти к кому-то поспрашивать», – подумала Ника, косясь на спящие окна Никитиного дома, которые смотрели как раз сюда.
Очевидцев уже не осталось совсем. Бабушки с трудом дотянули до восьмидесяти и поумирали. Те, кто перевалил этот рубеж, не хотели говорить. Увы, вместе с дряхлостью пришло снотворное сивилльское молчание. Сидит бабка, древняя, старинная и просто молчит. Свидетель, ларчик драгоценный. Сколько в ней понапихано тайн! А теперь уж и вовсе. Боятся лишнего сказать те, кто остался в живых, навредить хохляцким внукам и правнукам… А что… им-то всё одно в могилу. А вот молодым жить. Так вот и пропадает в никуда целая история.
Ника знала, что за бабками это водится, и пошла к старой Кошкодёрихе, которая, кстати, ничего не боялась. Ника и хотела подойти ближе к Никите, и переживала, что встретит пузатого Ёшу или Аньку, Кошкодёрову внучку. Анька тут отдыхала раз в год, также летом, но часто ездила в райцентр потусоваться со старыми друзьями, и теперь её машины не было около двора. Ника выдохнула и постучала в окошко старухи.