«Главное, чтоб Никитка не вышел. Стыдно бегать за мужиком в таком возрасте…» – думала Ника, вспоминая тот единственный раз, когда, беременная и изрёванная, приняла настоящую казнь в доме Алёшки.
Кошкодёриха всегда рада была видеть Нику, хоть та и нечасто заходила.
Она смотрела за новой часовней, выстроенной на месте старого магазинчика, который снесли ещё в восьмидесятых. Когда-то и сам магазинчик построили из разобранной на кирпичи церкви, потом его снесли и построили другой, побольше, что стоял и сейчас на перекрёстке.
Только три огромные липы, двухсотлетние, напоминали о том, где был старый храм.
Этот новый, что в народе звался «часовней», построил местный олигарх, директор строительной фирмы. И был он, по сути, тесный и странный. Там служили две-три службы в год, а батюшка приезжал из района и очень нехотя это делал. Собравшаяся паства в количестве шести бабулек вполне умещалась внутри.
Не было в этом храме пока никакой намоленности. И выстроен он был лишь для того, чтобы мамка хозяина стройдвора рассказывала всем, что её сынок «дуже добрый».
История сохранила сведения, что до революции в Надеждино была огромная мельница, хозяином которой был купец Рылейников.
Для отгрузки мукомольных продуктов купец даже проложил узкоколейку через лес до ближайшего города Рыльска. В прошлом году по насыпи старой узкоколейки бросили новые шпалы с рельсами, и пошли по ней эшелоны на запад.
Также здесь в половину ширины реки были забиты сваи и работали огромные турбины мельницы.
Сохранились только мельничный пруд около шлюза, экономия и здание мельницы. При мельнице открыли дом общественного призрения, который держала супруга Рылейникова на свои деньги. Там проживало тринадцать старух, а когда они перемёрли, сюда стали привозить психических и перед войной уже организовали интернат для слабоумных.
Но после войны снова не осталось ни одного «дурачка», и кто-то сверху решил сделать в интернатовских зданиях место для дожития откинувшихся зэков. Надеждинцы были против. Испугались даже: как так? Спокойных, мирных слабоумных поменять на зэков, которые отсидели по двадцать пять лет бог знает за что?
И к концу пятидесятых отстояли селяне свой родной «дурдом». Навезли сюда полстотни психоневрологических больных разной степени слабоумия, среди которых были и детдомовцы, которых государство не пристроило после совершеннолетия.
С тех пор этот интернат кормил женскую половину Надеждино.
Кошкодёриха прогнала звонкую собачку в кухоньку и уселась с Никой на веранде, за белый стол.
Сейчас она жаловалась на Никиту. Какой он паразит, какой подлец. А какая его мать подлая, что развела их, что не дала отцу ребёнка воспитывать. Кошкодёриха всё прекрасно знала, тут Нике кости мыли постоянно. Потом она рассказывала что-то интересное.
А внучка Анька, приезжая из Москвы, барагозила здесь во все лопатки, склоняя к соблазну чужих мужиков.
Не раз её хватали за волосы замужние бабы, не раз её, побитую, видели недалеко от кладбища с сигаретой в зубах. Она была боевая девка и в Москве хорошенько преуспела, всё у неё сложилось, кроме личной жизни. Она была младше Ники на три года, Никитина ровесница.
Ника принесла кексы и чай с собой, но Кошкодёриха убрала всё в буфетик, чтобы накормить Аньку.
– Тут видели тебя, гуляете опять с Никиткой? С соседом моим? – и вцепилась любопытно в лицо Ники колючками мутных глазок.
– Книжку собираю. Спрашивала про оккупацию, про разное. А сейчас совсем интересно так получилось, что и у меня дело, и у него дело. Одно дело, выходит. Он мне и рассказывает.
– Говорила его мать, шо у него денег… во-о-о… и шо он спит на доллерах. И шо, не помогает сыну-то?
Ника вспыхнула:
– Давайте не будем. Давайте вот о чем… я спрошу, а вы говорите мне.
– Он борзой стал. Як приедет на своей машине, так ставит у меня прямо перед палисадником, прямочки тут. К окнам жопой. Я ему гутарю, Никита, убери машину, ходить негде, курей передавишь, а он нет… Особенно пьёт, ой пьёт. Ото як приедет, як напьется…
– Не надо… Мне сказали, что вы что-то мне расскажете про оккупацию.
– А шо я расскажу, мне два года было только.
Кошкодёриха оперлась повисшим лицом на ладони.
– Может, мать что помнила?
– А як же, мать помнила.
– Ну, говорите. Я буду записывать.
И Ника, не умея убрать с лица красноту, включила диктофон.
– Ну самое древле, шо я помню… то… вот тут немец зашёл.
Тогда берег был голый, пелесый. Мы на ём сажали огороды, по ту сторону дороги, к берегу. Река быстрая была. Дуже быстрая, шо коровы плывут на выгоны, дак сносило их.
И вот як лёд, тут любое деревцо сносило в водополье тож. Не росло по берегам. А вдаль было видно аж до Рыльска, а там маковки сверкают… Там же таки хорошие высокие костёлы…
Степь. Теперь уж там сажают, а в те годы мы из этого окна смотрели весной на степь, як рясно вона цвела. Тай степи нема. Распахали.
И немец тихо зашёл. А утром глядим вот, едут по селу их машины, их техника, маршируют в сером все, молодые.
Своротили они усех с хат, значит, было лето. Кто пошел землянки вырыл, кто в сараи, кто на сено-валы.
А в домах они разместились.
И вот был случай… они принялись всю посуду забирать себе. И стряпали им наши бабочки.
Наши поняли, шо это, все чугуны позарыли в огороде, шоб не отняли. А у нас в хате стал охвицер. И бабка с матерью ему стирали и стряпали тож. Вот вони тильки пришли да попросили йисты. А у нас немаэ ничого. Они вроде свое шо-то достали, курицу поймали, ни то… Як-то поизготовили, вобщем. И бабке моей говорят: дайте нам каву. Якысь ещё каву? Горшка нет, шоб готовить.
А они ярятся. Каву просят. И бабка побежала, думала вырыть чугуны, и ей под ноги попадается горшок для ссанья.
Поняла ты? В который дети ходили. Вона его чутка обмыла и понесла в хату, каву варить. А каву-то ей дали таку тож вонючую, якой-то порошочек. Вонато шо? Каву и каву. Всыпала, залила водою… Вона не знаэ, шось такое, николи и не бачила! Потом приходит и говорит: як же цая кава смердит! На всю вулицю!
Ника, представив такое, улыбнулась.
– Да… история… А как немцы себя вели?
– Хорошо вели. Церкву даже не тронули. Пошли смотреть они, шо там есть, а там ничого не осталось, наши-то давно все потопили на Каменцах… А я помню, охвицер як выйдет в огород, где матерь моя с бабкой пороются, ляжет такой под грушенькой, та меня к себе посодит рядом и плаче, плаче… глядя на меня. Потом убили его, сказали мне. Дочка у него была моего возраста. Вот он меня вроде своей дочки считал. Пришёл вот, помереть сюда… значит… А потом немцы казали, шо скоро будет наступление и надо уходить мирным жителям.
Все посбирались, дома покидали. Сели в лодки, шоб ехать на той берег. Был случай, йихали семья: дид, бабка, да баба с ребятами. И один малой сховался в сеннике. Не хотел дюже уходить, а лодки вот уже готовы. Надо ехать. И дед казал, та бросьте его к чёрту. Не хочет так пусть остаётся. И мальчика бросили, так он потом где-то ходил, немцы кормили його, и потом он помер.
Ещё у нас тут блаженный был. Ходил кричал, голосил… Хотели его немцы расстрелять как-то, но прибежали к ним бабы и сказали, что он дурачок. И его даже не расстреляли. А вот-то было, колы поймают кого-то из подполья! От як построют усех тут, под магазином, и кажного десятого в расход!
Нет, никого мирного жителя не трогали. Только нечего было йисть, кто-то поумирал при них, так в огороде и ховали.
Кошкодёриха долго рассказывала, стучала сухими пальцами с круглыми ногтями о стол, пристально глядела на Нику.
– Ты не верь, что на Аньку говорят, она у меня порядочная, то всё придумывают бабы, которые сами своих мужиков под собой не держат.
– Да меня это не интересует, – взволновавшись и порозовев, сказала Ника.
– Что же, этот, стервец, дак и не хочет посмотреть на сынка…
Ника вздрогнула:
– А зачем? Столько лет прошло. Жизнь прожили врозь.
– И снова сходитесь?
– Вряд ли. Не могу простить, – отмахнулась Ника.
Ника выключила диктофон, поблагодарила Кошкодёриху и вышла на залитое солнцем крылечко.
Никитина машина стояла возле чужого двора, как и говорила старуха.
– От, от… скажи ему хоть.
Ника поцеловала Кошкодёриху во влажную, холодную щёку и, пройдя несколько шагов, стукнула в калитку Никите.
Дверь была открыта. Ника зашла на крыльцо, послушала и ей показался голос Аньки и её смех, хриплый, прокуренный, грязный смех. Словно желая его с себя скинуть, Ника убежала.
11.
Это был чудесный летний день. Напротив Никитиного дома перегружали спиленный лес. Прямо около колодца раскорячились погрузчик с небольшим краном и грузовик. Мелкая тырса от сосновой коры летела прямо в единственный экзотический, последний оставшийся на улице колодец, из которого только самые храбрые могли ещё пить воду.
Никита проснулся от головной боли, ходил по хате босиком, стучал посудой. Залез в холодильник и увидел, что там только вчерашний ковшик, который принёс Алёшка ему пообедать.
«Надо в лабаз сбегать…» – подумал Никита, нашаривая ногой под обувницей шлёпки-сланцы.
Босиком идти не хотелось, кроссовки шнуровать было лениво и тяжело.
– Купаться надо, – сказал сам себе Никита и зажмурился от солнца, не понимая, сколько времени на самом деле.
Он пришлепал на пляж за магазином и расположился у воды, бросил с себя тапки и стал раздеваться.
Какой-то малыш периодически притапливался, пытаясь влезть поглубже, а мама, старающаяся сделать селфи на айфон на берегу, влетала в воду и спасала его.
Ручной аист Павел ходил по краю берега и лениво наедал себе жир.
Все ласково снимали его на камеры, и Павел как звезда Инстаграма тянул лапки. Прошлую зиму он пережил у Зайца, его загнали в загончик к уткам, и Павел ел зерно из рук. Но потом, как только потеплело, он ушлёпал прямо по берегу к воде. Павел давался гладиться и иногда, когда мало наедался, мог подняться и чуть пролететь, задевая красными лапами головы купальщиков, вызывая восторги отдыхающих.