– Блин, ты всё портишь! – заныла Манюшка, возясь с замком лодки.
Но отстегнуться они не успели.
Крупный и Клычковатый прибежали к катеру и, поулыбавшись, пригласили Манюшку на водную прогулку. Ника не успела сообразить, как Манюшка уже сидела на белом носу, накинув длинную ногу на ногу, и картинно поправляла парео, тряся русалочными волосами.
Эта картина рядом с Никой в шортах и рубашке, похожей на мальчишку, выглядела так, будто в зал передвижников воткнули картину Малевича. Супрематизм на грани.
Ника вздохнула, поправила рюкзачок за спиной, передвинув его поближе к подмышке, и полезла в катер.
Вода взбурунилась белыми клубами.
– Ягода малинка, ой-ой-ой… – взорвались динамики аудиосистемы.
Пока катер летел по реке Ника десять раз прокляла это путешествие в девяностые, которыми пахнуло от мужиков, от их цепей, от их сигарилл в кривых красных и сытых ртах.
«Кому война, кому родная мать…» – подумала Ника.
Катер долетел до затончика, Крупный с шумом прыгнул в воду, за носовое кольцо затаскивая его по листьям лилий в протоку.
Ника прыгнула в воду, которая от бьющего под сенью клёнов ключа, впадающего в реку, была мутно-голубого цвета и ледяная.
Все четверо прошли по извилистым корням, стуча боками пятилитровых баклаг.
Ключ тут бил давно, и когда-то был окружён колодой, которая, скорее всего, была унесена в одну из половодных вёсен.
Сейчас бурлящая вода, чистая, как слеза, вырывалась из глубин горы и создала собственный путь к реке, чуть рыжеватый от железистых примесей.
Мужики, склонившись к ключу, растопырив широкие зады в шортах, набирали воду. Ника ступила на голую землю, где росли чахлые травинки, и не было никакого лесного подшёрстка, из-за того, что кленовые шатры не пускали сюда даже слабые лучи солнца.
В воде, прицепившись к павшим стволам деревьев, болтались корневища бодяги, похожие на халцедоновые пушистые трубки.
Манюшка селфилась на катере, пользуясь возможностью шикануть. Крупный, набирая воду, поднял красное лицо на Нику.
– Это… ну… оставь нам подругу-то… а сама плыви, раз занятая.
Клычковатый жевал веточку.
– Нет. Не могу. Её муж будет искать.
– У неё муж?
– Прокурор района…
– А что же он… отпустил-то… жену свою…
– Под моим чутким контролем, – соврала, не моргнув глазом Ника. – О… это ещё та штучка.
Клычковатый плюнул изжёванную ветку.
– Ясно. Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал.
– И вообще, как вы не боитесь тут… на самой границе… шашлыки жарить.
– А чё нам бояться. Если эти воюют, нам что теперь, за компанию в окопы лезть? Мы с ним не договаривались… Пусть воюют, мы как-нибудь переждём, – запыхтел Крупный.
Ника посмотрела на их плотные тела, хорошо откормленные, давно уже отвыкшие от физического труда, и с омерзением поморщилась. И не боялись же они признаваться в своём этом мировоззрении совсем незнакомой женщине!
На обратном пути оба они демонстративно потеряли интерес с красующейся Манюшке.
И даже прощаясь, как-то совсем уж расстроенно и вяло махнули руками.
Ника и Манюшка отчалили. Манюшка дулась
– Чё они? Может, доплывём домой, а я вернусь? А?
– Оно тебе надо? – спросила Ника. – Они уже пожалели, что сазана на тебя потратили…
– Ну… может быть, они полезные люди…
– Да, конечно. – как я посмотрю, очень полезные… Засранцы ещё те! Коробейники, мать их!
17.
До того как пришли двухтысячные, в селе была отличная библиотека.
Лет восемь назад Ника приезжала разобраться с домом и понять, что для неё этот кусок русской равнины. На самом деле, что? Памятка, тоска, кровью предков политые холмы и ложбинки?
Это она так объясняла другим, соседям, местным. Не могла же признаться, что ещё что-то есть, что-то такое, что никому и знать-то не положено.
В то время она сдружилась с археологами, которые копали городище на берегу Ломовой.
Своими руками находила в кротовьих норах, подданную наверх столетиями, чернолаковую керамику, изукрашенную витушками и поперечными насечками. Слушала рассказы о пути из варяг в греки, который как раз пролегал тут, по участку судоходной тогда реки.
И сейчас дрожало сердце, когда выходила Ника на луг, где из-за войны бросили раскопки. Теперь тут только БМПэшные и танковые следы от наших ребят, колеи от «Гераней» и «Акаций».
Никаких, впрочем, уже раскопок.
Вот тогда впервые встретилась Ника с разговорами местных товарищей о том, что зажравшиеся москали хотят ухватить жирный кусок угленосного Донбасса. Таких разговоров в девяностых и до десятых годов просто не было. Рядом с живительными фитонцидами соснового леса давно жили донецкие шахтеры, и кузбасские, и воркутинские. И никто ничего хватать не хотел, разобраться бы с кузбасским углём.
Донецкие и «северяне», отработав подземный стаж, часто находили себе такие места для жизни, где белый песок и сосновые боры, где можно жить, например, с силикозом или с антракозом.
Таким был двоюродный дядька Ники, Василь, воркутинский шахтёр, местный уроженец. Построил домище после пенсии и прожил в нем десять лет, больше не дано было. Угольная пыль погубила его.
Но домик и теперь стоял, и обихаживала Ника могилку Васи, в одной ограде похоронили и бабушку Евдокию Карповну, они обе были на Нике, больше никто из родни сюда не ездил. А так же Ника ездила к родне Васи, навещать их в соседнее село Званцево, где река текла быстро по широкому руслу, усеянному камнями и валунами, и была похожа, среди равнины, на горную, а улица, где жила родня, звалась Берлин. И почему-то на ней селилось много тех, кто ушёл пешком из Донецка после войны от страшного голода. Эти места ко всем были добры: только трудись.
В апасовской библиотеке много лет работала Маруся Нечаева, усатая, громкая женщина лет пятидесяти и дальше, в свое время поразившая всех своей поздней любовной связью с женатым мужиком Бединским. Она и сама была замужем, но муж был настолько тихим и незаметным человеком, что многие даже не запомнили, в каком году он перешёл в мир иной. А вот Маруся, бессовестная баба, мать которой так же, как Никина бабушка, была угнана в Германию из оккупации, взяла себе в голову, что не должна стыдиться любви.
Ахали бабы и тайно завидовали Марусе, а та только жару поддавала, вскакивала на белого коня и гарцевала мимо хуторской усадьбы Бединских.
Но теперь и муж её, и любовник были в могиле, а дети разъехались, и Маруся горько и жёстко вы-пивала.
Она с такой радостью встретила Нику в четырнадцатом году, так они расплакались, вспомнив Никиных друзей, Марусиных племянников-киевлян, которые теперь перестали не только ездить, но и звонить. На Марусю пал остракизм четырнадцатого года, украинцы переменились к слобожанской родне.
Маруся передала Нике коллекцию домотканых рушничков и подзоров, которые наносили бабки в библиотеку в то время, когда тут можно было сделать музей.
Ника сто раз себя поругала, что раньше не приобрела эти трогательные полотенечки, утирки, накомодники… в порыве чувств она дала Марусе за это добро приличную сумму денег и обещала сохранить. К счастью, хоть из дома и было украдено почти что всё, на деревенские полотенца не позарился никто. Для местных это было привычно: зачем на самом деле? Они сохранились в сундуке в сенках, куда не пробрались мыши, под полынными будыльями, сухими и ломкими от времени.
А через неделю, как состоялась их тогдашняя встреча, Маруся попала с инсультом в больницу, где в конце лета умерла, и все её тряпичные сокровища, которыми был полон шкаф, сожгли на огороде новые хозяева, донецкие беженцы.
Ника долго себя винила, что могла быть косвенной причиной Марусиной смерти. Что, возможно, та запила из-за того, что появились у неё шальные деньги, ведь на шесть тысяч пенсии Маруся не могла бы пить.
Но потом Ника понемногу успокоилась и сложила, перебрала полотенчики для будущего музея, пообещала себе, что музей будет. Когда-нибудь.
И вот, приехав в этот год весной, когда выпи дудели в воду, а соловьи перекрикивали друг друга в заброшенных садах, Ника решила занести свои драгоценные клады в библиотеку, где собирались уже открыть музей, по Манюшкиным словам.
Но по ряду причин дошла до библиотеки вот только совсем недавно.
Вершина, сидящий на коньке крыши, и удивил Нику, и расстроил. В нём что-то было, и трогательное, и пугающее, но библиотекарем он быть не мог ни при каком раскладе. Тогда зачем он здесь? Кто он?
Ника приехала с пачкой полотенец и подзоров рано утром, когда библиотека была открыта настежь. Вошла в просторную комнату на шесть окон, где веяло прохладой, хорошо пахло свежей краской, а книги стояли на недавно своеручно сделанных Вершиной стеллажах из новых пахучих досок.
Он, увидав Нику в окошко, замер, не зная, что делать, но, быстро опомнившись, встал навстречу и вытянул руки, чтобы Ника переложила полотенца ему.
– Что ж вы такие тяжести таскаете? – торжественно спросил Вершина, неся полотенца на стол, и ласковые ямочки украсили его аккуратно выбритые порозовевшие щёки.
– Это Маруси Нечаевой собрание… Там всё подписано даже… – отдышавшись, сказала Ника, убирая с порозовевшего лица прядки волос.
– Оу… Маруси… бедная Маруся умерла в… – негрустно заметил почти пунцовый Вершина.
– Четырнадцатом году… До всего этого бардака.
Вершина, одетый, как денди, в белую рубашку, безупречно отглаженную, в брюки мышиного цвета, причёсанный до лоска и блеска, в хорошей обуви, весь аккуратный, что выдавало в нём человека неместного и привыкшего разить наповал дамские сердца, с умилением разглядывал полотенца и немного косился на Нику в её разухабистых ботинках и в одежде, напоминающей военную амуницию.
– Надысь приходила бабка, принесла валёк и швейку, – сказал Вершина с говорком, который включался иногда у всех, кто терял контроль от радости приближения к своим корням. – А вы мне что-то про утюги говорили.
– А да… Есть такое. У меня утюг хороший есть, с трубой. У Рубакина надо бы ещё полдвора выгрести. Там чего только нет. А вообще он мне плётку обещал, шестиконцовую. Тут, я помню, в детстве, пастухи плели у нас, они были хитрые такие, а потом уже нет… Пуга, и чтоб щёлкало! – сказала Ника, исподволь разглядывая Вершину.