Пойма. Курск в преддверии нашествия — страница 44 из 52

– А ты забивной чувак… – засмеялась Ника, вороша волосы Вершины, а сама сканировала глазами все вокруг.


Да, тут много чего осталось от бабки, которая в последний год своей жизни якобы лежала не вставая, почему Вершина и не мог уехать отсюда. Под иконками уже не было одноглазого Одина. Там стояла незажжённая лампадка. И Нике опять показалось странным, что Вершина и тут прокололся. А может быть, он так с ней играет?

Вершина говорил горячо и путано, Ника половину слов его не понимала. Ей нравилось, как он говорил. А что он говорил, было совершенно не понять. Ника улавливала только отдельные фразы: уедем, свалим, наконец-то будем свободны… я не обещал здесь погибнуть, я хочу жить, а не существовать, я многого добьюсь, Европа нас примет, она всех принимает, никто пока обратно не вернулся…

Это было примерно то, что говорили многие после мобилизации. Тогда она уже чувствовала, что начнется что – то. Что будет буря, так пахло озоном.

Когда наступил февраль, Ника не могла поверить, что случилось то, чего ждали, тихо ждали многие. То, что ударило, как гром. Нет, она до последнего не верила, что военные действия переместятся с Донбасса сюда. Что начнётся война. Что будут битвы. Что будут предатели, подпольщики, перебежчики, пятисотники. Она видела, как бежали её вчерашние друзья, как в социальных сетях начинается травля, начинается настоящее мракобесие. И желание уйти и убежать сменилось на желание остаться и попасть в гущу событий. Попасть туда, во что бы то ни стало, причаститься, пристать.

Теперь уже ни о каком беге не было и речи. Хотя с происходящим, со смещением смыслов, с насаждением тёмной стороны вопроса она была не согласна. Она была против убийств, но война казалась ей лечебницей для душевнобольных, для тех, кто впадал в эти бесконечные депрессии в соцсетях, постил котиков и собачек, сидьмя сидел в тиктоке, не мог жить без доставки и пятничных зависаний по злачным местам обеих столиц. Но вскоре и те, кто был против войны, стали врагами. И те, кто промолчал, и те, кто был ошарашен и потерян, с кем быть. Требовалось занять сторону, не побывав нигде. Занять сторону было можно, своими глазами взглянув на происходящее, оказавшись в спорном месте, в спорное время. Стать не наблюдателем, а участником.

Время заставляло быстро делать выбор. В Москве, где было всё спокойно, где мало что изменилось в повседневной жизни столичных жителей, и там, где города превращались в руины, погибали пленные, брали сельца, кладя сотни лучших, а города – десятки тысяч… И ложь, ложь и правда, которая страшна, как боль. Потери, которые ужасны, победы, которые на крови, и ужасное, презрительное малодушие среди тех, кто ничего не хочет знать о «негативе». А этот «негатив» шёл в каждый дом, и его закатывали в асфальт, перемащивали плиточкой, задвигали рекламными щитами, прятали другую сторону войны, лукаво называя её «колониальной». И жили дальше так, как до этого. Ведь ничего не происходило лично с ними, никого не убили рядом, никому не пришлось хлебнуть ещё. Но сейчас уже расшатанная колесница вот-вот найдёт свою колею и косы, которые разят стальными крыльями врага, уже пристёгнуты к колёсам. Всех сразят эти косы, а кого не сразят, так подранят.

И теперь Ника видела перед собой человека, библиотекаря, который выучился в гуманитарном университете, защитил диплом и вернулся на родину. А остальное пусть будет сверху. Кому он стал служить, чтобы выжить? Какому богу отдан? Кому радеет? Почему не удовлетворился жизнью сельского труженика?

Но сверху лежит то, что он приехал в родное село после того, как его родители тянули изо всех сил его образование. И он… он не может жениться, не может растить здесь детей, не может здесь быть счастлив, потому что какие-то люди решили, что молодым здесь не место.

Этот человек, чтобы жить, должен отсюда уехать, вот как! Потому что он не хочет выживать, не для того родился! Навесьте ему идей, что он защитник Святой Руси, что он Краеугольный Камень русского характера, что он представитель истинного, высокого, исконного народа… Нет, на идеях он дождётся, когда погреб опустеет и доедятся последние огурцы, потому что его зарплата в библиотеке – шесть тысяч рублей. Да его просто жалко, и очень понятно, что он хочет бежать, и понятно, что он пойдёт и будет работать на тех, кто обеспечит ему, хотя бы кусок хлеба к его заготовкам. А если подходить к этой проблеме имперски, то…

Ника так расчувствовалась, что забыла, для чего она здесь.

– Постой, погоди, постой!

– Я не могу… Я не могу постоять и подождать, Вероника Алексеевна.

И Вершина занёс её в темноту, целуя и прижимая к своему довольно большому, крепкому телу.

Нике больше всего на свете сейчас хотелось сдаться. Так был хорош Николай Вершина, так он покорял своей нежностью. Именно этого никогда не хватало от Никиты, какой-то подкожной близости, мальчишечьей, восхищением человеком другого пола.

Нельзя было списать это чувство на что-то другое, кроме любви. И Нике хотелось в это верить.

Но Ника чувствовала, что момент настал и Вершина сейчас, любя её, что-то скажет, выболтает.

И он сказал…

Вершина смотрел на Нику почти с отчаянием в полумраке комнаты.

– Скажи мне, что случилось. Это останется между нами. Это будет вопрос, который дальше меня не уйдет, – прошептала Ника. – Мне слишком жаль тебя, Николя, если ты начнёшь скрывать от меня что-то…

Казалось, Вершина думает так, что скрипят мозги. Решается.

Он замотал головой и зажмурился.

– Скажи мне. Я, кажется, уже догадываюсь, но мне надо знать.

Вершина привстал на локте и заглянул блестящими тёмными глазами, сейчас похожими на бездонные тоннели Нике в глаза.

– Я боюсь за вас… за тебя… А за себя мне не страшно.

– А что боятся, глупенький…

– Я уже натворил таких дел…

– Ну, не терзай меня. Если тебе страшно, чёрт с тобой, молчи дальше. Если ты хочешь что-то изменить, говори.

– Я только несколько дней назад понял, что хочу. Когда ваш этот приехал и… Вот…

И Вершина показал на бок, где растеклась синяя гематома.

– Нет, я не жалуюсь. Он меня отрезвил, что ли. Как-то. Шибанул током. Я понял, что я потерял смысл жизни. Раньше он был понятен. А теперь нет. Раньше я поступал, как мужчина, а теперь он, он один, за пять минут скрутил мне мозги в обратную сторону. Я ведь, Вероника Алексеевна… я… не предатель. Я просто хочу справедливости. Я хочу, чтоб моя родина была свободна.

Ника вздрогнула:

– Какая родина? О какой ты родине говоришь?

– О моей родине Украине. Я родился в Харькове. Я, правда, уехал оттуда и стал гражданином России. Но я украинец.

– Молчи, – сказала Ника. – Ты не виноват, пока тебе промывали мозги.

– Да нет, нет! Мне их никто не промывал! Это всё мое желание, личное, помогать. Но я же не знал, что меня будут принуждать к убийствам!

– То есть убийство москаляк типа, не героизм по умолчанию? Вы не жгли, не резали, не стреляли? Так? А ты был в Одессе?

– Я с две тысячи шестого года в партии. Тогда не было так. Сейчас по-другому. Но в Одессе я не был!

Ника села, опершись на ковер, вышитый крестиком.

– Это ты мне так врал…

– Я врал, но…

– Хохлы тебя завербовали, так? Почему? Чем они тебя взяли?

Вершина упал на подушку.

– Нет, нет… Они меня убьют. Они меня не вербовали. Я по своей воле.

– Ты корректировщик?

Вершина закрыл глаза.

– Что? – спросил он в темноту. – Я?

Ника замолчала. По стёклам, давно не мытым, тусклым старым стёклам, бежали полосы перламутрового дождя. Нике стало страшно.

– Фёдор Иваныч… это ты сделал? Что, он был с вами в одной шайке и что-то пошло не так?

Ника положила Вершине руку на глаза и почувствовала, что она стала горячей и влажной. Вершина молчал.

– Я ненавижу себя… – произнесла Ника. – Я потерялась, это недостойно.

– Я понимаю. Но я же тоже потерялся! Вероника…Ты к нам ближе, чем к ним…

От этих слов у Ники похолодели щёки.

– Ты же меня не будешь перетягивать на свою сторону? – сказал Вершина тихо.

– А… хорошо… то есть тех мальчиков, которых вы взорвали в бане, и ребят в колонне на броне… и блокпост в Гуево, и Фёдора Иваныча… и кто запустил дрон… хотя знаю, и знаю меньше, чем ты. Ты, может быть, тоже знаешь?

Вершина вздохнул:

– Больше, чем ты думаешь. Я за тобой с девятнадцатого года наблюдаю.

– То есть… Никита пока не знает, пока не в курсе… думает… что я журналистка, краевед-патриот… а ты знаешь…

Вершина сжал Никину руку.

– Знаю… кто ты. Знаю, Вероника Алексеевна. Я же далеко не идиот. А вот ты… остерегись, пожалуйста, и уезжай, пока не поздно.

– Хорошо… Ну и что, кто кого пожалел больше? Выходит, ты меня. Тебя теперь убьют, Николя.

– Да, поэтому я и сказал. А смерти я не боюсь, она всюду сейчас. Я не думал, что я способен на вот это.

– Ну… это ещё Гоголь описал. Выходит, ты влюбился в панночку и Отчизна перестала быть твоим смыслом.

– Веришь… перестала… Но мне кажется, тебе надо прекратить заниматься всякими расследованиями. Не стоит. Уезжай. Тут скоро будет жарко.

– А я знала почему-то, что ты долго не выдержишь. Это ведь тогда, ну, ещё лет десять назад, эти шутки были играми. А сейчас уже нет, уже нет… Иди ко мне… Можешь мне сейчас сунуть шило в печень… или заточку … что там у тебя под подушкой.

Вершина замер.

– Заточка…

– Небогато.

– Зато надёжно… и если тебя это беспокоит, то не для тебя.

Ника улыбнулась в темноте, поймала голову Вершины и притянула её к своей груди.

– Какие вы все ребята, дураки. И братец твой… он, что же, думает, что геройствует?

Вершина вздохнул, как приговорённый.

– Он вообще ничего не думает. Давно уже. Делает то, что считает нужным.

– А ты что-то делаешь?

Вершина опустил глаза.

– Я думаю, тебе… вам… лучше ехать домой. И быть под защитой… Мало ли что.

Ника улыбнулась:

– Давай я сама решу и про защиту, и про уехать.