– А потом ты стала показывать характер. Когда кинулась обнимать Мирру. Когда не сбежала там, в храме. В тебе живет мамино желание свободы. И с каждым днем оно расцветает. Именно поэтому Каррэ боится за тебя. Именно поэтому за тебя боюсь я.
– Ты? – выдохнула Асин, но вместо ответа Вальдекриз приобнял ее за плечо и прижал к себе, отчего внутри расползлось, растянулось ленивой кошкой приятное щекочущее тепло.
А где-то в толпе все мелькала темноволосая девочка – не мама, даже не ее осколок. Казалось, будто она танцевала, не поддаваясь бурному потоку и совсем не обращая на него внимание. Асин думала, что, наверное, хотела бы быть такой же – легкой, почти невесомой, но при этом совсем непохожей на перо; заметной и одновременно невидимой. И еще – о том, как здорово сидеть вот так, обнявшись, когда между вами стоит сладкая плошка с орехами, а воздух пахнет океаном, выпечкой и совсем немного – тревогой.
Бесконечная Башня
Оказалось, папа ждал ее все это время.
Во дворе на густой зеленой траве, темной в свете закатного солнца, лежали так и не разрубленные поленья. Только топора рядом не было, он стоял у двери, подпирая стену дома кривым древком. Чистое белье, которое пахло свежестью, колыхалось на ветру. Асин медленно, почти бесшумно приблизилась. Разгладила желтоватые крупные волны простыни ладонями, коснулась ткани носом, желая ощутить приятную прохладу, и вдохнула полной грудью, пока голова не закружилась.
Было страшно открывать дверь и делать шаг в гнетущую тишину, поэтому Асин шуршала травой под ногами, притаптывая ее, мурлыкала себе под нос нестройную мелодию, сотканную из знакомых песен, и слушала шепот стоявших невдалеке деревьев. Не сразу она обратила внимание на печную трубу, притаившуюся за шпилем крыши, из которой валили облачка сизого дыма, устремляясь вверх.
Становилось прохладно. Всякий раз, когда гибкая листва касалась лодыжек, кожа покрывалась мурашками. Асин растирала плечи и, глядя на окно, в котором горел бледный огонек, думала о том, как, наверное, тепло внутри. Хотелось нагреть воды на еще горячей печи и смыть с себя весь прошедший день, но ноги с каждым мгновением все ощутимее врастали в землю. Совсем немного – и Асин превратится в молодую яблоньку. И тогда уже не сможет ни выполнить обещание, ни умыться, ни – это пугало больше всего – извиниться перед папой.
– Птен, – раздалось совсем рядом.
Она и не заметила, как тихо открылась тяжелая дверь, как на пороге появился папа, а между его ног попытался протиснуться, переваливаясь с боку на бок, кот. Каким-то чудесным образом хвостатый негодяй просунул круглую голову, вытянул, насколько это возможно, свое толстое тело, вытек на приступок да так и разлегся там. Асин прижала ко рту основание ладони, стараясь скрыть улыбку. Папа не злился. Он приглаживал взъерошенные волосы, плотно сжимал губы, стараясь подавить зевок, и выглядел скорее уставшим. Быть может, задремал на лавочке у печи под треск поленьев и щебетание птиц.
– Пап, – промычала в руку Асин. И они одновременно, глядя друг на друга, бросили в воздух спасительное:
– Прости.
И расхохотались – так стало головокружительно легко. Асин покачивалась, поднявшись на носки, а холодный ветер трепал ее волосы и платье. Кот восторга не разделял, он недовольно дернул целым ухом и, встав, направился в дом, подальше от громких звуков.
– Я дура, пап! – выпалила Асин, тряхнув головой в тщетной попытке смахнуть с лица волосы.
– Я дурак, птен, – ответил папа. Он улыбался так широко и открыто, что шрам на щеке растягивался и будто уходил глубже под кожу. Асин смотрела на него, щурилась и хотела, совсем как в детстве, коснуться его и немножечко испугаться.
– Я ленту… – начала она виновато, ощущая медленно поднимающийся жаром из самого живота стыд.
– Она ждет тебя, – мягко сказал папа, жестом предлагая войти. – Только не забудь извиниться перед ней.
– Не забуду!
Так повелось, когда Асин была еще совсем маленькой. Каждая вещь в ее крохотном мире казалась живой. Поэтому к ним она относилась с уважением, а если случайно обижала, то сразу извинялась, но правильно – чтобы точно простили. Иначе одежда рвалась, а девочки в шкатулках переставали танцевать. Асин не верила, что это были простые совпадения, да и «совпадало» подобное слишком часто, – потому рисковать она не собиралась. Она подошла к папе в четыре широких шага, вытянулась, чтобы достать до колючей щеки, и клюнула в его длинную улыбку. Пока он прижимал к лицу ладонь, Асин проплыла мимо, в тепло дома, где на бельевой веревке под потолком трепыхалась, блестя лоснящимся боком, лента.
– Ты извини, – пропела Асин, поглаживая волосы. – Я ведь злилась даже не на тебя. И не на папу злилась, – уточнила она, пропустив пряди меж пальцев. – Я просто злилась, потому что считала, будто мне хуже всех. А ведь это неправда. – Она нагнулась и глянула на ленту снизу вверх. Та осуждающе качнула хвостом.
– Строптивая, – усмехнулся папа, прикрывая за собой дверь и запирая щеколду – только он умел делать это почти неслышно.
– Я бы тоже упрямилась, если бы на меня наступили. – Асин нахмурилась. – Но я вплету тебя в косу и никогда больше – слышишь – не обижу! Даю мое крылатое слово. – И она коснулась груди там, где обычно покоилась вышитая свободная птица.
Повисла тишина, даже поленца в печи перестали трещать, и лента вновь качнулась, будто кивнула, принимая извинения. Асин тут же подпрыгнула, ухватила ее за кончик, потянула вниз и прижалась носом. Внутри распустилась, раскрылась диковинным цветком с яркими лепестками радость. Асин затопала – как в тот день, когда папа только принес ей украшение в подарок, – заулыбалась, чувствуя: ее простили, конечно же, простили.
А дальше они молчали. Случаются вечера, когда слова вдруг кажутся лишними и, осознав свою ненужность, уходят за порог, оставляя наедине двух тихих людей. Асин уселась на лавку, ближе к печи, а папа разлил по высоким тяжелым кружкам вязкое теплое молоко, от которого язык лип к небу. А еще он поставил рядом маленькую корзинку сладких гренок, прикрытых платком с синим узором. От нее волшебно пахло, Асин даже забыла, что ничегошеньки не принесла папе с Рынка, хотя собиралась отхватить связанный в узел калач с крупными кристаллами соли. Но пока провожала Вальдекриза, пока держала в руках его ладонь, тот утащили, оставив лишь крошки на мятой ткани. Впрочем, у Асин и денег-то не было – только честное слово, а его немногие принимали в качестве оплаты.
Но папа не сердился. Он перебирал ее волосы, пока вечер заливал рыжиной комнату, и напевал – так тихо, что его голос то и дело заглушали щедро дарящие тепло дрова. Широко зевнув, Асин отставила на подоконник пустую кружку, по стенке которой стекала одинокая белая капелька, прикрыла глаза и решила ненадолго, буквально до конца мелодии, прилечь к папе на колени, пока он так успокаивающе гладит. Но та и не думала заканчиваться, убаюкивая, окутывая. Асин причмокнула, перевернулась, почувствовала лопатками жесткую спину скамьи – и потянулась, подняв над головой руки.
Платье шелестело, тревожимое каждым неосторожным движением. А папа вдруг перестал гладить – его ладони так и замерли в воздухе. Асин ткнула их по очереди и вскинула брови. Папа опустил голову, вздохнул – как обычно вздыхают перед чем-то значимым – и нарушил молчание.
Он говорил о маме. О том, какими теплыми были ее руки, даже в колючий мороз. Он и сам не понимал, почему вспомнил об этом именно сейчас. Но, обхватив запястье Асин, он предположил: «Наверное, потому что твои объятия согревают так же.
Всю жизнь – совместную и отдельную – мама мечтала увидеть снег. Потоптаться по нему в тяжелых ботинках, оставить цепочку следов от порога дома до кромки леса, чтобы папа потом искал ее – и непременно нашел. Но холода на Первом не были беспощадными, они лишь слегка щипали уши и подталкивали в спину ветрами. Поэтому мама иногда тосковала, сидя у окна с румяным бубликом и откусывая – обязательно с разных сторон. Папа – тогда еще совсем без морщин – пристраивался рядом, клал локти на подоконник и смотрел вместе с ней на качающиеся невдалеке деревья.
Но когда мама уже носила в себе Асин – и была круглой, как яблоко, – внезапно пошел снег. Он бесконечно сыпался с неба, укрывал траву, ложился на раскидистые ветви и подмораживал озеро. Мамино счастье разрослось, и она, напрочь забыв про ботинки и следы, выбежала на улицу босиком, запрокинула голову и высунула язык. Снежинки были безвкусными и быстро таяли, но она стояла так очень долго, наслаждаясь самым настоящим чудом. Конечно же, потом пришлось вернуться – за теплыми вещами, но одевалась мама второпях и, задыхаясь, рассказывала папе о том, как хочет, чтобы холода задержались на Первом подольше.
Она собирала снег в ладони, мяла пальцами – от ее тепла он становился твердым, – а затем лепила: гладкие шары и маленьких птах, щекастых зайцев с усами из веток и толстых котов. Их мама расставила у порога дома и долго любовалась крохотными фигурками, которые совсем скоро уничтожит не терпящее незваных гостей солнце. Когда она говорила об этом папе, то плакала, беспорядочно размазывая слезы по лицу – так ей было жалко свои творения. И в то же время она не переставала улыбаться.
Асин слушала и думала о том, что тоже не отказалась бы увидеть снег на Первом. Побегать по нему, смахнуть с колючих еловых лап, а может, и слепить, совсем как мама, какую-нибудь очаровательную круглую зверюшку. Но обязательно – вместе с папой, ведь так здорово делить радость на двоих, ее будто вмиг становится больше.
Снег укрыл ее мысли, и вскоре она поняла, что вновь засыпает. Голова тяжело прижималась к папиным коленям, а веки опускались плотными шторами, на которых играло оранжевыми бликами закатное солнце. Асин широко зевнула и только хотела заговорить, ведь завтра, чуть свет, она отлучится – ненадолго, – но ее опередил папа:
– Спать пора, птенец. – И это обращение звучало серьезно, почти по-взрослому, будто она готовилась вот-вот взлететь на крепнущих крыльях.