Пыль дорожная почти как вода: познакомился с одной пылинкой и уже вроде как на "ты" с песчаной бурей – так можно рассуждать в кабинете или перетирать подобные пустые слова между солёными сухариками в пивной. А когда пылишь не первую версту по дороге, которая когда-то должна уткнуться в море и напиться из него, а потом свернуться клубком возле него, чтобы уже никуда не вести (или превратится в пунктир морского пути), сразу ей нажираешься и надышиваешься так, чтобы уж о пыли или молчать или ничего не говорить – ты же с ней слился, чего зря базарить?
Сорока лупоглазилась на меня лупоглазилась и застрекотала: мол, идёт по лесу человек и в ус не дует, судя по всему существо для птиц и прочей мелкоты летающей и не способной это делать, безобидное, ибо не похоже, чтобы он мог что-то быстро кинуть и с ветки сшибить. На раззяву тоже не похож, и ничего съедобное или хотя бы блестящее у него не стырить, не объегорить его и на мякине не провести. Обмануть, конечно, можно, но для этого надо превратиться в младую девицу или в двух для надёжности.
Зверьё к пустобрёшке прислушивалось и делало выводы. Лишь муравьи не обращали на стрекот сороки внимания – у них есть другие дела. Кто хвою тащил, кто гусеницу, кто атаковал непрошеного гостя – жука в муравейнике. А раззява он же мимо идёт, чего на него усики обращать?
Снег да снег кругом и под нами снег и над нами он!
Слепил комок, и кинул сильно, да не попал – слеплю ещё.
А сила есть и ум тут нужен, чтобы траекторию свести.
Крути башкой, чтоб не попала, ответка быстрая в тебя.
А коль достанут – что ж на то и снег, чтоб им кидаться.
Видоизмененная вода, кристаллы, соты, твердый наст, и даже лёд прозрачный синий
тут не заметишь даже кручи, той, что сорвётся невзначай, тогда катись на попе быстро.
Смешно тебе – так от души. Не оторваться бы, не сбиться
с тобою выбранного пути.
Ах, как же так, слепые руки, тебя вдруг кинули в овраг, он тут давно, а ты – недавно
так что ругаться будешь там, куда ещё ты не доехал. А тут – тихая благодать.
Что сопли лезут в нос и шарф не греет, какой уж шарф, оставлен он, на безымянном кустике колючем.
Сцепился с ним в полете вниз, он и вырвал свою добычу. Согреется чай им.
Тебе бы чая? ну конечно! сначала лыжи ты обуй, преодолей простора ширь, дойди до цели
и быть может, подруга дней твоих суровых уж ждёт тебя с кипящей чая чашкой, а лучше с чем-нибудь покрепче.
Согрелся? ну так не зазря же женщины на свете есть!
Шут
Клоун висел на дереве, над которым висела радуга, точнее в которое упирался один из её концов. Это было бы смешно, если бы клоун держался за веревку чем-нибудь другим, а не своей шеей. Я поначалу хотел его снять, но когда прижался щекой к ярко-красной штанине, почувствовал проникновение…
«Рассказ мёртвого клоуна»
Алый. Тёплый алый цвет, он к тому же ещё и добрый. Сквозь веки я смотрю на солнце и вбираю в себя тепло алого, он облизывает меня, как большой и шершавый язык любимого пса. С этого всё и началось – я начал смеяться над теплотой, над алостью, над добротой. А больше я ничего вокруг не видел, лишь их. Они во всём. С тех пор я смеюсь над болью и обидой, над голодом и нуждой, ведь и они алые и добрые, добрые и тёплые, тёплые и алые. С таким пороком я мог стать только клоуном, и я им стал. Красный нос, улыбка до ушей, рыжие патлы торчком во все стороны, яркий костюм и ботинки необъятных размеров – всё это было, но не это заставляло всех смеяться надо мной. Антураж нужен только для первого броска в глаза зрителя. Потом толпа -а люди быстро сбиваются в толпы – превращалась в одного сверх-общего-человека, который только и делал, что слушал мой смех во все уши-глаза-нос-кожу. Я упирался руками в поясницу, выставлял свой живот, как беременный барабан, и хохотал, хохотал просто так. Потому что я хотел смеяться. Это было мое внутреннее качество, как вкус арбуза всегда есть в арбузе, даже в гнилом или недозрелом. И почти все люди вокруг смеялись, будучи детьми или взрослыми, служащими или солдатами, рабочими или снобами. Но смеялись всё-таки не все, некоторые клоуны не смеялись, они завидовали. Я отбивал у них хлеб и амбиции. Они не собирали денег там, где выступал я. И они меня сдали серой страже. Намекнули, мол, я – революционер и всё такое. Я даже не знаю что такое революция, но, наверное, и над ней можно посмеяться. Эти подробности я узнал позже, и посмеялся над ними уже здесь. И уж конечно, я смеялся, когда меня арестовали, когда читали приговор, когда тащили на эшафот (сам я идти не мог – уж больно смешно они корячились вокруг меня), когда палач щекотал мою шею веревкой, когда табуретка вылетела из-под ног…
Алый вновь вернулся ко мне. В последний раз.
Я дернулся и оторвался от тела мёртвого клоуна. Солнце светило мне в глаза, я закрыл их. Да, Алый был здесь. Я не снял клоуна с верёвки, ведь он не один гуляет по зелёным холмам и ему не требуется моя помощь. Радуга здесь, а мухи почему-то рядом с повешенным не роятся.
Собрат по смеху напомнил мне один разговор с отцом…
– А знаешь ли ты, какие на свете есть грехи? – спросил меня папаня как-то раз.
– Нет, – я точно не знал, лишь слышал разные версии от разных людей, а отвечать абы как отцу не хотел.
– Многие расходятся во мнении по этому вопросу. У одних грехов десять, у других больше или меньше. Но это – чушь и провокации, а также маразм и профанация. Грехов у человека может быть всего два: уныние и страх. Но они самые коварные, потому что кажутся несущественными.
– А как же ненависть, зависть…
– Не продолжай! – прервал меня он. – Я же говорил про людские грехи. Одна обезьяна может завидовать другой, у которой банан больше и желтее. Опять же иногда у животного возникает желание ради секса с самкой трахнуть соперника чем-нибудь тяжёлым по голове так, чтобы он не поднялся больше. И собственная важность вперемешку с гордостью может застилать глаза: мол, ты самая сильная обезьяна в стаде, самая мудрая, самая красивая и так далее. Хотя я не специалист по обезьянам – может быть, я на них возвожу напраслину. Сын, я же тебе перечислил набор людских грехов. Уныние и страх – эта парочка хорошо маскируется и её трудно вытравить из себя, но некоторым удается. И ещё: не критикуй никого и ничего. Ведь за критикой почти всегда скрывается зависть: он может, а ты нет. А за завистью скрывается страх: он сейчас может и может хорошо, а ты, быть может, уже никогда не сможешь даже плохо. Вот видишь, мы опять пришли к одному из двух грехов. На счёт того, что за страхом скрывается уныние… не знаю. Я до сих пор их разделяю. Истина, наверняка, находится на дне вот этого бочонка медовухи. Медовуха… – он причмокнул. – Какое сладкое слово!
Отец зачерпнул медовухи и выпил. А я выпил немного мудрости – тогда мне это не помогало – я был самонадеян и делил мир на чёрное и белое, уж я-то знал, кого надо ударить дубинкой, а кого – нет. Я был настоящей обезьяной средней волосатости. А отец у меня был крутой в лучшем смысле этого слова, но понял я это очень много съеденной малины спустя.
И мама вошла в мою голову через прокрутку воспоминаний. Мама. Я возводил карточный домик и уже почти достроил его из двух колод, как одна из нижних карт дрогнула – мой труд рухнул. Это мама слишком громко молилась и одна мысль, отлетев от неё в поисках Бога, свалила мою карту. Тогда я на это обиделся. Это было ещё до того, как я начал разговаривать с растениями во второй раз…
А однажды на день рождения я подарил ей розу без шипов. Я загодя посадил красную розу и уговаривал её не растопыривать шипов, я обещал защиту от опасностей мира. Она поверила и выросла без шипов. А мама после этого случая стала выращивать кактусы…
Я нёс ей эликсир долгой жизни, но опоздал. Когда я пришёл, она уже была не здесь и не сейчас. И только записка на столе: "Ты никогда не станешь волшебником, стань хоть порядочным куском сам знаешь чего". Я знал, мама никогда не ругалась. А дерьмо она считала бесценным продуктом не за его свойство удобрять землю для кактусов, а за то, что дерьмо не имеет цены. Я выпил эликсир сам и, ставя флакончик на стол, заметил мелкую верёвочку (тогда я ещё невнимательно относился к окружающему и разделял вещи на крупные и мелкие). Но это была не просто верёвочка, это был чёрно-белый пассик, который мама часто теребила в руках как четки без зерен. Только теперь он стал серым. И я понял причину: его разорвали и, повернув, соединили, чёрное слилось с белым и две поверхности пассика превратились в одну. Пассик никогда больше не покидал моего запястья… но я подарю его первому встречному, если ему будет нужен простой серый пассик. Хотите, он будет ваш?..
Боцман
Горизонт скользил по буеракам и прочим распадкам. По мере приближения к ареалу обетования эспэпэшников всё чаще попадались люди с красными глазами, они обычно спрашивали даже не милостыню, не хлеба, а: "Пыхнуть есть?" Я отрицательно мотал головой – говорить что-либо мне уже надоело, всё равно лучше не объяснишь, что у меня нет ничего пыхнуть. Пыхали эти любители химии прямо на дороге – отойдут за дерево, капнут смеси в пакет и натягивают его на голову. Вроде бы эти люди без надежды на будущее стараются всё втянуть в себя, но запах отвратный и из кустиков до меня постоянно долетал – он него не защищали листья, хотя и братья мне (не помню, после чего я с ними побратался). Потерянное поколение – вот что мне пришло в голову.
И упёрся я прямиком в море. Что характерно – не видно ни одного корабля с дружелюбной командой, готовой меня перевести бесплатно на остров, где укрылись от суетного мира эспэпэшники. Доксинов тоже не видать – короче, гидростопа не наблюдается. От нечего делать я сотворил змея, большого, добродушного дельфина. Как только я его запустил, приплыли настоящие дельфины. Переговоры закончились к радости обеих участвующих в них сторон. Я получил твердые гарантии, что меня довезут до острова, дельфины получали от меня змея на время моего путешествия. Он им понравился – вот и вся недолга. Даже такой ущербный плотник, как я, в состоянии сделать плот, а стае дельфинов ничего не стоит тянуть плот с одним пассажиром, главное, чтобы пассажир запускал змея…