Люди шептались по углам, что Лене Бог помог за ее веру, мол, отмолила, а алкоголикам Пасечникам, скорее всего, ничего не светит. Но прошел месяц – вернулась и Лариса. Она среди бела дня шла к подъезду на глазах большинства жильцов ее дома – в тот момент подвезли из села дешевую картошку и народ резво высыпал к грузовику с пакетами и холщовыми сумками. Лариса шла, глядя прямо перед собой, и вокруг нее роилось что-то такое, будто еле видимый пыльный кокон, будто муар вокруг изображения на старой фотографии. По словам матери, девочка вошла в дом, молча направилась к своей кровати, легла и проспала больше суток.
Так, один за другим, стали возвращаться пропавшие дети, вернулась примерно половина от общего числа, и не было более замкнутых семей в городе, чем эти, казалось бы, счастливчики. Даже те, кто еще не дождался своих, но ждал теперь с удвоенной силой – даже они пытались держаться ближе к людям, потому что долгое одинокое горе невыносимо. А вот эти, облагодетельствованные, окопались наглухо, никого не впускали, на людях появлялись как можно реже и детей своих не выпускали никуда. Несколько семей снялись и уехали из города, даже ближайшим соседям не сказав нового адреса, и по городу поползли разговоры, что вернувшиеся дети – не такие, что-то с ними сильно неладно. С чьей-то легкой руки их стали называть «порчеными» – конечно, за глаза. Да только был случай, когда папа Ларисы Пасечник, «сука Васяня», столкнулся по пьяни возле ларька с бывшим своим ненавистным начальником смены Палычем, а тот пребывал в похожей кондиции, то есть находился в состоянии трехдневного запоя. Слово за слово, освежили старый конфликт интересов, в развитие которого Палыч имел несчастье сказать: «Вали домой, козлина, и дочке своей порченой указывай!» В ответ Васяня засадил ему кулачищем между глаз, уложил, как опытный забойщик скота кабанчика небольшого укладывает – чтобы наверняка и без кровопролития. С тех пор прочно сидит где-то в Сумской области, и, говорят, жена его только перекрестилась с облегчением: одной бедой меньше.
Анна никогда так не смеялась. Даже в детстве. Никогда так не смеялась, так не валялась в траве, не носилась так по улицам с кем-то за руку, потому что они (почему-то!) решили, что надо добежать до мультиплекса «Баттерфляй» за пять минут и успеть именно на этот сеанс очередного «Гарри Поттера», будто не будет больше у них в жизни других сеансов.
Она никогда раньше не воровала в супермаркете вяленую таранку, потому что деньги сдуру оставила в сумке, сумку – в камере хранения, и мелочи из карманов хватало только на пиво, на рыбу – уже нет, а идти к ячейкам и снова возвращаться лень.
– А вдруг нас поймают? – пугалась и сопротивлялась Анна. – Ну ладно, я – всего-навсего завотделением, но ты же – главврач!
– Нас не поймают, Анька, – шептал он ей на ухо и ухитрялся заодно поцеловать ее в шею, – я тебе потом объясню почему.
Она никогда раньше не целовалась под камерами видеонаблюдения в банке, куда они зашли получить какой-то его гонорар за монографию, потому что «охраннику же скучно сидеть целый день и пялиться в монитор, а я сейчас тебя так поцелую, что он кончит…»
– Что сделает?! – Анне показалось, что она не расслышала.
– Кончит. Ой, ты покраснела! Класс! Ну, начали, Анька, давай…
Она никогда раньше так надолго не отдавала свою руку в чье-то полное распоряжение. В ресторанчике, куда они регулярно забредали после прогулок почти по одному и тому же маршруту, он брал ее руку и мог полчаса гладить ладонь, перебирать по одному, сжимать и разжимать ее пальцы, с особой нежностью проводя по подушечкам, создавая полное ощущение предельного телесного контакта. Она закрывала глаза и чувствовала легкую качку, как будто лежала с закрытыми глазами на палубе яхты почти в полный штиль где-нибудь между Адаларами и Дженевез-кая, в акватории «Артека», в своей самой любимой черноморской бухте.
Никто и никогда раньше не облизывал ее пальцы, после того как она почистила селедку, не кормил ее с чайной ложки яйцом всмятку, не зашнуровывал ей ботинки, не укутывал ее спину шарфом, если был хотя бы слабый намек на сквозняк. Она никогда раньше не смотрела бесконечно на чьи-то губы, пытаясь зачем-то запомнить их контур, их нежность, весь набор мальчишеских ухмылок и медленных мужских полуулыбок, затененные трехдневной небритостью ямочки на щеках. Не выдерживала и проводила по этим губам пальцем, ощущая его дыхание, несколько раз, пока он позволял ей, пока он не перехватывал за запястье и не целовал ее руку, не опуская головы, глядя прямо в глаза.
Никогда раньше она не приходила на работу, переживая такое сложное чувство, как будто носила за пазухой на груди маленького мохнатого щенка, который ворочался там и тепло дышал, а она испытывала нежность и страх за него одновременно – а вдруг с ним что-нибудь случится? А если она причинит ему боль, а он такой маленький и дышит? А вдруг она неловко повернется и уронит его?
Никогда и никто раньше не мог войти в ее кабинет, закрыть за собой дверь и, скрестив руки на груди, просто смотреть на нее, улыбаясь, так, что у нее против воли выступали слезы на глазах, и тогда он подходил, садился на пол и клал голову ей на колени.
И никогда раньше она не испытывала такого чувства вины.
Утром какой-то субботы Анна застала мужа на кухне. Тот, нависая над пластиковым горшочкам, поливал чахлый апельсиновый кустик по имени Чарли Мэнсон и что-то бодрое напевал себе под нос.
– Поешь! – обрадовалась Анна. – Как хорошо!
– Что хорошо? – Он обернулся, улыбаясь приветливо. – А я тебе кофе сделал.
– Хорошо, что поешь. – Анна машинально открыла дверцу холодильника, не поняла, зачем сделала это, и закрыла.
– Хорошо, что у тебя сегодня выходной. – Он смотрел на нее бесхитростным серым глазом. – А у меня, видишь, Мэнсон подрос, такой молодчина.
– Чахлик невмирущий твой Мэнсон. Помнишь, как я его чуть не уничтожила – решила, что сорняк?
Посмеялись.
Помолчали.
– Что-то тебя часто стали на курсы гонять по выходным, – без какого бы то ни было подтекста, а просто с тихим огорчением сказал он. – Это нечестно.
– Так у нас главврач новый, – напомнила Анна и с досадой отметила про себя, что конструкция получилась внутренне непротиворечивая. Она стала часто уезжать по уик-эндам? Так это потому что новый главврач. И кто скажет, что это не так, пусть первый бросит в нее камень…
– Ну а сегодня с чего такая радость в доме?
«Так главврач заболел», – чуть не ляпнула она, но вовремя прикусила язык. Женька третий день валяется дома с гордым диагнозом «радикулит шейно-грудного отдела позвоночника», и любимая бабушка растирает ему спину и кормит бульоном с рисовыми клецками. В этой схеме она, Анна, лишняя. Каждые полчаса он, правда, шлет ей эсэмэски с непристойными предложениями и прочими глупостями, и она дрожащими руками удаляет их с упорством, достойным лучшего применения. Олег никогда не заглянет в ее телефон, в ее электронную почту, никогда не сунет руку в карман ее пальто. Даже когда она просит его достать что-то из ее сумки, к примеру кошелек, он приносит ей сумку целиком. В ее кошелек он тоже никогда не заглянет. Щепетильность – так это называется.
И как клинический психотерапевт, и как практикующий психиатр, Анна прекрасно знает, какую разрушительную силу скрывает в себе чувство вины, поначалу невинное (хороший каламбур, да), но растущее изо дня в день, меняющее цвет от смущенного нежно-розового до свинцового, с чернотой по краям. Она видела сожранных этой свинцовой гадостью, полуразрушенных бедолаг, она сама нескольких вытащила из нижних миров, куда не проникает солнечный свет, где только слизь и плесень на стенках пещеры. Слизь и плесень. Ей нравилось использовать платоновскую метафору о том, что реальность – это всего лишь отражения, смутные тени на стенах нашей индивидуальной пещеры; но вот о том, какого рода смутные тени у испытывающих чувство вины, лучше не вспоминать ближе к ночи. Лучше вообще не вспоминать.
В подобных случаях – по норме – психиатр должен идти и сдаваться другому психиатру. Она не должна лечить себя самостоятельно, потому что индивидуальный инструментарий всегда ориентирован объектно и никогда – субъектно, его нельзя направить на себя, такова методологическая специфика психиатрии…
– Так что твоя девочка из Курской губернии? – Олег пристроился напротив с чашкой чаю и пригоршней карамелек.
– Из Белгородской, – поправила Анна.
– Ну да, один хрен. Курская дуга. Курск-Орел-Белгород. И что, так и не выяснилось, как она к вам забрела?
Так и не выяснилось. О себе девочка сообщила, что зовут ее Августина и что она была в лесу и была ночь, потом, вероятно, она уснула, а когда открыла глаза, увидела большой город, много машин, и это было уже днем. В принципе, Анна могла бы построить множество гипотез, объясняющих это странное перемещение – от принудительного медикаментозного сна до травматической или какой-нибудь другой амнезии, но само перемещение было не так интересно. Куда непонятнее было то, что, по словам Августины, происходило до того, как она очутилась в сумрачном лесу. То, что, собственно, и привело ее в этот лес. Невероятная и очень, очень странная история. Но при этом почему-то не производящая впечатления резонерского бреда и безумия. Анна выслушала рассказ несколько раз, решила, что, возможно, ей отказывает профессиональная интуиция, если она по не очень понятной для самой себя причине считает Августину психически здоровой, но при этом, правда, чувствует, что с ней что-то не так. Что-то неладно с девушкой Августиной, но это другая нозология, до сих пор не описанная в европейской медицинской традиции, которая считает, что сущность и природу человека описывают ровно столько дисциплин, сколько кафедр в медицинском институте плюс психология в широком понимании этого слова. К примеру, в медицине не существует диагноза «вселение дьявола в человека», однако же при другом ведомстве издавна живет и здравствует практика экзорцизма, и любой экзорцист имел в виду всю психиатрию с ее методологической базой.