В комнате, стоя перед чистой, застеленной постелью, Стефано подумал о босых ногах Кончи, которые повсюду оставляли свои грязные следы. Съев хлеб, оливки и инжир, он погасил свет и, сидя верхом на стуле, смотрел в тусклые стекла окон. Влажный туман заполнял двор, насыпь железной дороги была такой темной, как будто бы за нею не было берега. В голове роилось столько мыслей, что привычный вечер оказался коротким. Стефано уставился на дверь.
Немного спустя, он подумал, что ему причудилось прошедшее лето, послеполуденная тишина в раскаленной комнате, легкое дуновение ветерка, шершавый бок амфоры, и то, что, когда он оставался один, то и небо, и землю заполняло жужжание мухи. Это воспоминание было настолько живым, что Стефано не мог отделаться от него и заставить себя думать о том, что потрясло его сегодня. Когда он услышал поскрипывание шагов, за стеклами показалось лицо Джаннино.
— Сидите в темноте? — спросил Джаннино, входя.
— Так, для разнообразия. — Стефано закрыл дверь.
Джаннино не захотел, чтобы он зажигал свет, и они сидели в сумраке. И Джаннино закурил сигарету.
— Вы один, — сказал он.
— Я думал, что этим летом самые лучшие мгновения я пережил здесь, один, как в тюрьме. Самая страшная судьба становится удовольствием, достаточно, чтобы мы выбрали ее сами.
— Шутки памяти, — пробурчал Джаннино. Не сводя глаз со Стефано, он прислонился щекой к спинке стула. — Живешь с людьми, но, оставаясь в одиночестве, думаешь о своих делах.
Потом нервно рассмеялся: «…Возможно, сегодня вечером вы кого-то поджидали… Не говорите мне, что вы сами решили сюда приехать. Судьбу не выбирают».
— Достаточно захотеть ее до того, как ее навяжут, — ответил Стефано. — Судьбы нет, есть только ограничения. Самая плохая судьба — терпеть их. А нужно было бы от них отказаться.
Джаннино что-то пробормотал, но Стефано не услышал. Он подождал. Но Джаннино молчал.
— Вы что-то сказали?
— Ничего. Теперь я знаю, что вы никого не ждете.
— Конечно. А почему?
— В ваших словах было слишком много злобы.
— Вам так показалось?
— Вы говорили о том, о чем я сказал бы, только если бы был своим отцом.
В этот миг за стеклом проплыло бледное лицо. Стефано схватил руку Джаннино и рывком опустил ее, спрятав красный кончик сигареты. Джаннино не пошевелился.
Лицо, как тень на воде, настойчиво мелькало за стеклами. Дверь приоткрылась, а так как будто кто-то колебался, Стефано понял, что это Элена. Она знала, что на ночь он запирает дверь. Должно быть, решила, что его нет дома.
Из открытой двери пахнуло холодом. Растерянное и нереальное лицо еще помаячило, потом дверь, скрипя, захлопнулась. Джаннино пошевелил рукой, и Стефано прошептал: «Тихо!».
Она ушла.
— Я испортил вам вечер, — проговорил в тишине Джаннино.
— Это из-за шкафчика, хотела, чтобы я ее поблагодарил.
Повернувшись, он различил в сумраке светлый силуэт; Джаннино мгновенно обернулся, а потом сказал: «Не такая уж плохая у вас судьба».
— Каталано, в одном вы можете быть уверены: вы мне не испортили вечер.
— Вы думаете? Женщина, которая не вошла, когда дверь была открыта, ценная женщина. — Джаннино отбросил сигарету и поднялся. — Это большая редкость, инженер. Вам убирают кровать, дарят шкафчики! Устроились лучше, чем женатый.
— Примерно, как вы, Каталано.
Он думал, что Джаннино включит свет, но ошибся. Стефано услышал, что он пошевелился, прошелся по комнате, подошел к двери, прислонился к ней, и его профиль отразился в стекле.
— Я вам очень надоел сегодня? — спросил он бесцветным голосом. — Не понимаю, зачем я потащил вас в тот дом.
Стефано помедлил: «Что вы, я вам благодарен. Но думаю, вам было неприятно».
— Мне не нужно было приводить вас туда, — повторил Джаннино.
— Вы ревнуете?
Джаннино не улыбнулся: «Мне неприятно. Стыдиться нужно любой женщины. Это судьба».
— Извините, Каталано, — миролюбиво сказал Стефано, — но я ничего не знаю ни о женщинах, ни о вас. В том доме столько женщин, что я просто не знал, как себя вести. Если вам хочется стыдиться, объясните сначала, почему.
Джаннино резко повернулся, и его профиль исчез.
— Для меня, — продолжил Стефано, — даже маленькая Фоскина ваша дочка. Я ведь ничего не знаю.
Джаннино нервно рассмеялся: «Она не моя дочка, — процедил он сквозь зубы, — но будет почти моей свояченицей. Она дочь старого Спано. Вы его знаете?».
— Нет, я не знаю этого старика. Я ничего не знаю.
— Старик умер, — сказал Джаннино. — Крепкий мужик, в семьдесят лет родил ребенка. Он был другом моего отца и крепко знал свое дело. Когда он умер, женщины взяли в свой дом девушку и ее дочку, то ли чтобы люди не злословили, то ли чтобы защитить родственницу, то ли из-за ревности. Вы знаете их, этих женщин…
— Нет, — проронил Стефано.
— Другая дочка Спано, которой тридцать лет, достанется мне в жены. Моему отцу это нужно.
— Кармела Спано?
— Видите, вы в курсе дела.
— Совсем недавно, ведь я думал, извините, что вы снюхались с Кончей.
Джаннино, повернувшись к окну, немного помолчал.
— Девушка как девушка, — наконец произнес он. — Но слишком уж невежественная. Старик вытащил ее из угольных ям. Старуха Спано захотела взять ее в дом.
— Она гордячка?
— Она служанка.
— Но она хорошо сложена, морда, правда, подкачала.
— Правильно сказали, — задумчиво проговорил Джаннино. — Она столько времени провела в загоне с козами, что и морда у нее почти как у них. Мы были детьми, когда я со стариком Спано ходил в горы, она задирала юбку и голым задом, как собака, садилась на траву. Это первая женщина, к которой я прикоснулся. На заду у нее были мозоли и корка.
— Ну и ну! — воскликнул Стефано. — Но ведь вы все-таки…
— Ерунда, — отрезал Джаннино.
— И теперь у нее там мозоли?
Джаннино, надувшись, наклонил голову:
«Мозоли у нее теперь в других местах».
Стефано улыбнулся: «Не понимаю, — помолчав достаточно долго, сказал он, — чего вы должны стыдиться. У вашей невесты нет ничего общего с этой козой».
— И я так думаю, — резко сказал Джаннино. — Если бы что-то было, я бы даже не обернулся. Вы же меня знаете, правда? — рассмеялся он. — Я и не думал об этой прислуге.
— А тогда?
— Тогда мне неприятно, что со мной обращаются, как с женихом. Я не плохо разбираюсь в женщинах и знаю свои обязанности: когда нужно зайти, а когда нет. Невеста не любовница, но в любом случае — женщина, и должна это понимать.
— Однако вы хотели посмеяться над ней, — сказал Стефано.
— Что вы хотите сказать? Не нужно было навязывать мне свояченицу, чтобы она ее предупредила.
— Свояченицу Фоскину?
— Фигину.
Чуть позже Стефано рассмеялся. Смех был горьким, сквозь зубы, чтобы скрыть его, он закусил губу. Он подумал о Конче, голой и темной, пристроившейся на камнях, и о Кармеле, с белоснежной кожей и гримаской отвращения, тоже пристроившейся на камнях. Он заметил взгляд Джаннино и просто так пробормотал:
— Если девочка вам неприятна, почему вы не скажите своей невесте, что мальчиком видели ягодицы Кончи? Она бы выгнала ее из дома.
— Вы нас не знаете, — ответил Джаннино. — Уважение к старому Спано держит весь дом. Мы все ревностно относимся к Конче.
~~~
Снова Стефано показалось, что в его голове роится столько мыслей, что столько ничтожного должно с ним произойти, но он никак не мог решиться и все обдумать, и пристально разглядывал дверь. Шаги Джаннино прошаркали по двору, потом затихли на тропинке, поднимавшейся вдоль дома к проселку. Из влажного проема двери послышался шум моря.
После Джаннино остался синеватый запах трубки; смешавшись с ночной прохладой, этот запах отдавал прошедшим летом в самом разгаре, сумеречной духотой и потом. Табак был темным, как шея Кончи.
Вернется ли Элена? Дверь была открыта. И это напоминало камеру: любой, кто заглядывал в глазок, мог войти и поговорить с ним. Элена, козопас, мальчик-водонос и Джаннино могли войти, как тюремные надзиратели, как капрал, который, напротив, ему доверял и месяцами на заходил. Стефано удивляло единообразие такого странного существования. Неподвижное лето прошло в неторопливой тишине, как пригрезившийся наяву полдень. От огромного количества лиц, мыслей, от такой тоски и такого покоя осталась только неясная рябь, как на потолке — отблеск воды в тазу. И притихшие поля с несколькими мясистыми кустами, с обнаженными стволами и скалами, обесцвеченными морем, как розовая стена, быстро исчезали и были нереальны, как лицо Элены, мелькнувшее за стеклом. Мираж и запахи всего лета спокойно вошли в кровь и в комнату Стефано, как в нее вошла и Конча, хотя ее темные ноги и не пересекали порога.
И Джаннино не было среди тюремщиков, скорее он был другом, потому что умел молчать, и Стефано нравилось оставаться с ним и обдумывать то, что не было между ними сказано. Присутствие Джаннино, как внезапная выдумка, было необычно тем, что каждый раз заставляло Стефано вздрагивать. Этим он был похож на случайные встречи на дороге, которые неподвижная обстановка потом запечатлевает в памяти. На раскаленной дороге, выходившей за домом из деревни, среди не отбрасывающих тени маслин, Стефано как-то встретил босого нищего, который передвигался прыжками, как будто камни жгли ему ноги. Он был полуголым и покрыт коростой того же коричневатого цвета, что и его борода. И его прыжки раненой птицы усложнялись его палкой, которая, перекрещиваясь с ногами, еще сильнее затрудняла его передвижение. Стефано каждый раз, когда вспоминал о солнцепеке, видел его вновь и вновь, ощущал тоску, но настоящая тоска это скука, а то воспоминание не могло ему наскучить. Прикрытое лохмотьями тело вновь и вновь возникало как беззащитное и неприличное, как рана; настоящим телом этого старика были лохмотья и грязь, сума и короста, а если под всем этим виднелась голая плоть, то его невольно охватывала дрожь. Возможно, только вновь найдя старика и пообщавшись с ним, узнав о его бедах и послушав его однообразные стенания, он бы заскучал и он бы ему надоел. Стефано же его придумывал, и постепенно старик на этой выжженной дороге превратился в экзотический, неопределенно ужасный предмет, во что-то подобное рахитичному клубку из опунций, похожих на человека и покрытых коростой, но с листьями, а не с руками и ногами. Эти толстые изгороди, мясистые скопления были ужасны, будто эта иссохшая земля не знала другой зелени, и эти желтоватые плоды, окруженные листьями, были на самом деле клочками мяса.