Пока не выпал дождь — страница 20 из 35

А когда Кэтрин начала играть, это ощущение только усилилось. Она выступала третьей из пяти своих сокурсников по музыкальному колледжу, слушали которых в основном друзья, коллеги и родня. Первой была пианистка, выбравшая нечто длинное, медленное и неожиданно мелодичное из Джона Кейджа. За ним последовала брутально модернистская пьеса для виолончели. Кэтрин, прежде чем начать, потребовалось несколько минут и помощь двух звукоинженеров, подключивших усилители и установивших микрофон на нужную высоту. Возня с техникой вызвала у публики легкий ропот, но стоило Кэтрин взяться за флейту, как все стихло. В наступившей тишине раздавалось лишь назойливое жужжание усилителя.

Кэтрин помедлила, сосредотачиваясь, а затем выдула из флейты одну-единственную низкую, протяжную ноту. Она позволила ноте повисеть в воздухе до полного исчезновения.

И опять протяжная нота — на малую терцию выше первой; потом короткая пауза — и простая фраза из трех нот, взятых в разных тональностях.

Затем Кэтрин нажала ногой на педаль, и, как по волшебству, обе ноты и музыкальная фраза, которые она сыграла, повторились два раза подряд. Кэтрин опять нажала на педаль — ноты стали набухать, как бутоны, а затем множиться. Они соединялись в аккорды, складывались в музыкальные куски, менялись местами, пока не создалось впечатление, будто играет целый ансамбль флейтисток. И поверх этого космического звучания Кэтрин принялась импровизировать, извлекая из инструмента негромкие нежные мелодии. Музыка была бесконечно печальной и странной; казалось, она исходит не просто из какого-то неведомого пространства, но из далекого прошлого. И опять Джилл покрылась гусиной кожей и зябко поежилась. Она часто слышала, как Кэтрин исполняет чужие произведения. Но сейчас все было куда более захватывающе и необычно: ведь звуки, которым внимала Джилл, зарождались в воображении ее дочери, той, что она когда-то произвела на свет. Джилл чувствовала, что никогда еще они не были так близки. Она доподлинно знала, о чем думает сейчас Кэтрин, какие образы проносятся в ее голове, когда она выдувает ту или иную ноту, готовую плодиться и множиться. Музыка Кэтрин не была абстракцией. Это был саундтрек — звуковой фон к истории, которую они слушали вместе сегодня днем, истории о двух девочках, подружившихся во время войны и убежавших из дома холодным вечером. В музыке Кэтрин была и тайная тропа, ведущая к прицепу, и шорох листьев над головой в лесу, по которому Беатрикс вела свою доверчивую кузину, и угрюмый силуэт «Мызы», черневшей в лунной ночи. Эти видения, изменчивые, возникающие из глубин памяти, каким-то образом вплетались в ткань музыки. Кэтрин не понадобилось бы объяснять сыгранное словами, все было и так предельно ясно.

Джилл покосилась на Элизабет и догадалась, что та испытывает те же чувства. А когда импровизация завершилась и зал взорвался аплодисментами, обе слушательницы не сразу присоединились к овациям, но сначала обменялись долгим взглядом, и Элизабет заметила, что хотя ее мать улыбается — гордо, счастливо и с нескрываемым восхищением, — в ее глазах стоят слезы.

После концерта вместе с друзьями Кэтрин они отправились в паб на Вигмор-плейс. Двенадцать человек уместились за одним столиком, включая Даниэля, того самого, подозреваемого в ненадежности бойфренда (на концерт он опоздал), и рыженькую, шуструю, похожую на уличного мальчишку пианистку, которая исполняла отрывок из Джона Кейджа.

Когда чуть позже появилась Кэтрин, Джилл вскочила и обняла ее:

— Это было потрясающе.

Кэтрин усаживалась на углу стола, принимая поздравления. Даниэль пошел за выпивкой для своей девушки.

— Этот твой гаджет, — начал Даниэль, вернувшись с пинтой «Гиннесса», — я все пытался разобраться, как он работает. В нем, конечно, есть жесткий диск?

— Секрет фирмы, — кокетливо улыбнулась Кэтрин.

— Ладно, но, думаю, все, что ты играешь, — в заданных параметрах — мгновенно записывается, а потом воспроизводится, так?

Устройство прибора не слишком интересовало Джилл, и она не прислушивалась к разговору, который скоро увяз в хитроумных технических подробностях. Элизабет посмотрела на часы.

— Устала? — спросила ее Джилл.

— Нет, просто не пора ли нам возвращаться? Ужасно хочется дослушать пленки.

— Как? — удивилась Джилл. — Разве мы не отложим это до завтрашнего утра?

— До утра? — Элизабет развернулась к ней всем телом. — Издеваешься? Немедленно встаем и едем к Кэтрин.

Джилл взглянула на свою старшую дочь, по-прежнему погруженную в беседу для посвященных, в которую ее втянул Даниэль.

— Ты уверена, что нас там ждут? — Джилл кивком головы указала на парочку.

— Да-а… Хороший вопрос. — Элизабет умолкла в нерешительности, но только на секунду. — Я поговорю с ней. И все улажу.

Выяснилось, что зря они волновались: Даниэль и не планировал ночевать у Кэтрин, поскольку завтра ему надо было рано вставать на занятия. Так что они могли беспрепятственно вернуться на Примроуз-Хилл и дослушать историю Розамонд до конца. Джилл, правда, забеспокоилась, пустят ли ее в гостиницу среди ночи, но дочери велели ей не дергаться.

— Портье работают круглые сутки, — сообщила Элизабет со знанием дела.

Они ушли, не дожидаясь закрытия паба. На прощанье Даниэль поцеловал Кэтрин — излишне демонстративно и с какой-то подобострастностью, и Джилл (упрекая себя за скептицизм) подумала: уж не чует ли он за собой какой вины? Она также отметила, что он не похвалил исполнение Кэтрин, но лишь проявил интерес к устройству ее эхо-машины, или как там она называется. Джилл не стала бы заострять на этом внимания, если бы, выходя следом за дочерьми из паба, не увидела краем глаза, как Даниэль усаживается рядом с рыжеволосой пианисткой. Причем первые же слова, с которыми он к ней обратился, звучали примерно так:

— По-моему, я в жизни не слышал ничего более прекрасного.

* * *

Половина двенадцатого. Они снова в квартире Кэтрин, на последнем этаже викторианского дома, не разменивающегося на архитектурные красоты и надежно отсекающего шум ночного Лондона. Откупоренная бутылка вина, красного на этот раз, — какие бы потрясения ни уготовили им оставшиеся записи, вино поможет справиться с ними. На полу разделочная доска с хлебом, сыром и виноградом, тарелки, ножи, но никто не притрагивается к еде. Ветки платана опять стучат по оконной раме. Верхний свет погашен, в комнате горит только искусственный камин, включенный не на полную мощность; язычки газового пламени лижут решетку, почти как настоящие. Немного света добавляет фосфоресцирующая бирюзой панель на стереосистеме Кэтрин. Стоя на коленях перед магнитофоном, хозяйка вынимает оставшуюся в нем кассету, смотрит, надо ли ее перематывать, и обнаруживает, что вторая сторона еще не прослушана. Вставив кассету обратно, Кэтрин отползает к камину и садится скрестив ноги. Затем, заручившись молчаливым согласием сестры и матери, нажимает кнопку на пульте.

И снова раздается шипение, посторонние шорохи, скрип, и снова три женщины переносятся в Шропшир, в бунгало Розамонд, в гостиную, где она сидит в окружении призраков и фотографий.

Номер двенадцать. А-а, эта фотография, Имоджин, наверное, моя самая любимая. С ней связаны исключительно счастливые воспоминания. Потому и так больно на нее смотреть. Но все же я постараюсь описать ее спокойно и в меру дотошно. Много лет я не брала в руки этот снимок — боялась, откровенно говоря. Дай мне немного времени разглядеть его и собраться с мыслями.


Хорошо. Прежде всего — озеро. И голубое небо, совершенно безоблачное. На самом верху оно — густая лазурь, но чем ниже, тем небо бледнее и, наконец, почти белое там, где оно касается горных вершин. Горы на заднем плане, две одинаковые вершины по бокам снимка, а соединяет их пологая гряда с плавной выемкой посередине. Зимой на вершинах лежит снег, но на этой фотографии другое время года. Ниже по склонам начинается пастбище, зелеными волнообразными складками оно спускается к берегу озера, кое-где уступая место хвойным рощицам. Внизу, в долине, на противоположном берегу, прячется деревенька — церковный шпиль блестит над кучкой жмущихся друг к другу белых домиков с красными крышами. Деревня, если не ошибаюсь, называется Мюроль. Ибо мы в Оверни, во Франции, в самый разгар лета, — долгий, безмятежный, прекрасный день летом 1955 года.


Озеро зовется Шамбон, и расположено оно на юге Оверни. Озеро спокойно, его гладь идеально отражает застывшую симметрию гор, и, если смотреть на фотографию слишком долго, начинает казаться, что на поверхности воды нарисована геометрическая абстракция. Дальний берег порос деревьями, а на переднем плане снимка, в правом верхнем углу, — густые ветви каштана внахлест. Под каштаном маленький галечный пляж, в воде стоят две фигуры спиной к камере. На девочке лет шести-семи с темно-русыми волосами, затянутыми в два хвостика, купальник в розовую и белую вертикальную полоску; рядом с ней молодая женщина в синем купальнике, поверх которого надета короткая юбка в складку — в таких играют в теннис. У женщины светлые волосы — светлее не бывает, волосы спускаются ей на шею, но до плеч не достают. Плечи у женщины широкие — словом, фигура спортивная, но и одновременно изящная, руки и ноги длинные, гладкие. Женщина слегка наклонилась, помогая девочке, — не совсем ясно, чем они там занимаются, но подозреваю, женщина учит ребенка «печь блинчики» — бросать камешки так, чтобы они прыгали по воде. Обе стоят примерно в полутора метрах от пляжа. Женщина — конечно, Ребекка, а маленькая девочка — Tea. Фотографирует их твоя покорная слуга, и снимала я, лежа на лугу над пляжем, среди высокой травы и полевых цветов, поэтому внизу на переднем плане расплывчатые очертания травинок и желтых лепестков — камнеломки, по-видимому.


Я должна рассказать, почему мы оказались в Оверни, и надеюсь, объяснение не покажется тебе легкомысленным. А началось все так. Однажды вечером мы с Ребеккой сидели в гостиной и слушали радио; за стеной спала Tea, мы купили ей маленькую походную кровать, которую поставили в нашей спальне. Приемник был настроен на Третью программу, передавали концерт, и среди прочего исполнялось несколько «Песен Оверни» в знаменитой аранжировке Кантелуба. Не хочется тебя смущать, Имоджин, но музыка распалила нас. Думаю, никогда мы не занимались любовью так нежн