Пока не выпал дождь — страница 27 из 35


Но стоило мне переступить порог, как я догадалась, что Tea тоже решила пропустить службу. Я увидела ее под большим старым дубом: она курила, прислонясь к стволу. Tea стояла спиной ко мне и к дому, глядя прямо перед собой, туда, где простирались поля. Только что закончился снегопад, снежинки еще кружились в воздухе, срываясь с веток и на миг оседая на темно-зеленом пальто Tea, прежде чем растаять без следа. Я подошла к ней и тихонько тронула за плечо, она резко обернулась. Похоже, она испугалась: ведь я застала ее за курением, но я сказала, что не стану ее ругать. Тогда она предложила мне сигарету, но к тому времени я уже много лет как бросила курить и не рвалась начинать заново.


За день нам не удалось толком поговорить. В поезде было полно народу, и мне не улыбалось развлекать совершенно незнакомых людей, набившихся в наше купе, душераздирающими откровениями, которых я ожидала от Tea. И потом нас не оставляли наедине: рождественские торжества начались сразу после нашего прибытия. В «Мызе» мне отвели мою прежнюю комнату, я должна была спать в моей альковной кровати, a Tea — рядом, в кровати, в которой когда-то спала ее мать. Каким странным все это казалось! Какие причудливые параллели возникали в моей голове, и как занятно закольцовывался мой жизненный опыт. Конечно, легче было бы разговаривать, лежа в постели, но у меня больше не было сил ждать. Весь день обстоятельства отделяли меня от Tea, я жаждала наконец приблизиться к ней.


Для начала я спросила, не скучает ли она по родителям, по брату с сестрой. Ответила Tea незамедлительно, коротко и то ли с возмущением, то ли с издевкой, после чего лицо обрело прежнюю непроницаемость.

— Да нет, — вот что она сказала и добавила: — Все лучше, чем прошлое Рождество.

А затем поведала, как в рождественское утро прошлого года ее мать в пух и прах разругалась с Чарльзом, затем выбежала из дома в чем была — а именно в халате и пижаме, — села в машину и уехала. Вернулась она только через три дня.

— Самое поганое, — заключила Tea, — что Чарльз не разрешал нам развернуть подарки до ее возвращения. Боялся, что она разозлится. Так они и лежали под елкой. Для Элис и Джозефа это было настоящей пыткой.

— А для тебя разве нет? — спросила я, беря Tea за руку.


Мы побрели по лужайке, оставляя следы на свежем снегу. Из дома лился свет, из окон бильярдной и обеих гостиных, — золотистый рождественский свет. Двигались мы прочь от дома, к изгороди со рвом, отделявшим верхнюю лужайку от нижней. Свет из окон не простирался так далеко, путь нам указывало лишь серебристое сияние луны — точнее, месяца в первой четверти, — усиленное отражением в белом снежном зеркале. Кругом было так тихо — ни звука, ни шороха. И опять я подумала о магии и величии, присущих этому месту.


— Бедная Беатрикс, — начала я, но Tea не дала мне договорить, презрительно фыркнув:

— Это она-то бедная? А мы тогда кто, если мы с ней живем?

Я заметила примирительно, что последствия аварии, вероятно, до сих пор дают о себе знать приступами боли и недомоганиями. На что Tea ответила:

— По-твоему, это оправдывает те гадости, что она мне говорит? Я только и слышу, какая я никчемная, тупая и уродливая и как она жалеет, что вообще меня родила. И как она только меня не обзывает! Даже лесбиянкой.

Я было подумала, что Беатрикс не может забыть тот эпизод на морском побережье, но выяснилось, что мать Tea не раз находила предлог для столь диких обвинений.

— Однажды после уроков мы с моей школьной подругой Моникой шли вместе домой, нам было по пути, — рассказывала Tea, понизив голос и явно сдерживая слезы. — Просто шли, держась за руки. Она увидела нас и обозвала извращенками. А потом запретила Монике приходить к нам. Моей лучшей подруге. Мне тогда было пятнадцать лет. Всего пятнадцать!

Я шла рядом, не зная, что сказать. Да и что я могла сказать? Наверное, я бормотала слова утешения, затертые и бессмысленные. Слова эти даже вмятины не оставили на жестком панцире, за которым укрылась обиженная Tea.

— Самое жуткое, — продолжала она, — слушать, как все вокруг — все ее знакомые — твердят наперебой, какой она замечательный человек и как нам повезло с матерью.

Я спросила, кто эти «все».

— Коллеги по работе, — ответила Tea.

Я и не знала, что Беатрикс работает. Tea объяснила: мать пошла работать в местную больницу, сперва на добровольных началах, а потом ей предложили какую-то менеджерскую должность. В больнице в Беатрикс души не чают.


Я легонько пожала руку Tea — еще один банальный жест, не вызвавший ни малейшего отклика. Я смотрела на залитый лунным светом снежный сад, на таинственный дом, что без устали сторожил свои угодья, — темная твердыня, переполненная воспоминаниями, — и в сотый раз подумала, до чего же странный, противоречивый человек эта Беатрикс и не смогу ли я помочь Tea — нет, не простить свою мать, но хотя бы понять ее, если расскажу девочке, как мы познакомились, Беатрикс и я, с чего началась наша дружба. Пусть Tea узнает, какой была ее мать в детстве и где она росла. (Полагаю, тот же порыв и сейчас владеет мной, заставляя говорить и говорить в этот микрофон.) Если слов, фраз, жестов недостаточно, может быть, Tea нужно связное повествование? Может, повествование о той ночи, о ночи двадцатипятилетней давности, когда Беатрикс лихо, словно в танце, провела меня по кругу, поможет Tea разгадать материнский характер? А вдруг это и мне поможет? Ведь сколько лет прошло, но я понимала Беатрикс не лучше, чем Tea. Решив, что попытаться стоит, я осторожно спросила:

— Мама когда-нибудь рассказывала тебе об этом доме? Говорила, как мы познакомились? И как стали неразлучны?

В голове у меня уже созрел план: я отведу Tea в глубину сада и отыщу там, если удастся в кромешной тьме, тайную тропу, что вела к полянке, где стоял прицеп. Но Tea смела мои построения одним махом, заявив:

— Мама никогда не говорит о тебе.

Я онемела.

Мое изумленное молчание (уж не знаю, сколько оно длилось), должно быть, произвело на нее впечатление. Возможно, Tea вообразила, что я ей не верю, и добавила: «Никогда» — и посмотрела на меня… с чувством превосходства, что ли? Затем она отшвырнула сигарету и затушила ее, шипевшую и дымящуюся в снегу, растоптав каблуком.


Tea зашагала назад к дому. Помедлив немного, я поплелась за ней, съежившись, чуть ли не согнувшись под тяжестью услышанного.


На следующий день, когда почти вся родня спала, вымотанная индейкой и вином, я в одиночку отыскала тайную тропу. За долгие годы она густо заросла: мне пришлось продираться сквозь колючие ветки, торчавшие во все стороны, снег валился с них хлопьями, и все же я добралась до нашей полянки. Прицеп как стоял там, так и стоял; я даже немного удивилась. Дверь была заперта. Я смахнула перчаткой снег с оконных стекол, но окна были настолько грязные, что я ничего не сумела разглядеть. Однако самого прицепа, его необычных очертаний в форме слезы оказалось достаточно, чтобы вызвать целый рой не слишком приятных воспоминаний. Очень скоро я уже шла обратно, ломая ветки и слегка дрожа. Когда я рассказала дяде Оуэну, где я побывала, старик разволновался: дядя, полагая, что прицеп давно истлел, искренне позабыл о его существовании. Мы с ним потратили немало времени на поиски ключа, но так и не нашли. Оуэн вызвался мне в угоду взломать дверцу или разбить окно, но я отклонила это предложение, хотя и оценила дядино великодушие. Я подумала, пусть все так и останется, пусть в прицеп никто не сможет войти, не нужно туда никому входить.

Не знаю, смогу ли я точно определить дату, когда был сделан этот снимок. Какой он у нас по счету? Шестнадцатый? Выходит, осталось всего пять. Слава богу! Я начинаю уставать от этой истории, да и ты, наверное, утомилась, слушая мою нескончаемую болтовню. Потерпи еще немножко, Имоджин, прошу тебя. Скоро все закончится — все и совсем скоро. Ко всеобщему облегчению, я уверена.


Итак, точную дату съемки я назвать не смогу. Разве что приблизительную: конец 60-х либо самое начало 70-х. Я сужу по прическам, этому наиболее отличительному признаку эпохи, да и по одежде тоже. Джозефу на этой фотографии лет пятнадцать, волосы у него спускаются чуть ли не до плеч. Тогда это было невероятно модно, а сейчас кажется диковатым. Как и рубашка Джозефа — с воротником шириной почти десять сантиметров. И дело тут не в подростковом бунте, Чарльз выглядит ненамного лучше. Что с нами тогда случилось? Каким образом все в одночасье утратили вкус?..


Мне постоянно приходится одергивать себя, вечно меня тянет на пустые разглагольствования. Нет чтобы начать, как полагается: рассказать, где мы находимся и на что смотрим. Так вот, мы в канадской провинции Саскачеван, а точнее — в городе под названием Саскатун. А смотрим мы на дом Беатрикс и на четверых людей, стоящих напротив дома. Перечисляю их слева направо: Чарльз, Джозеф, Элис и Беатрикс собственной персоной.


Дом очень основательный, обшитый досками и выкрашенный в белый цвет. Соседних домов на снимке не видно, но сразу возникает ощущение, что мы очутились в зажиточном районе. За спинами членов семьи, в верхнем правом углу фотографии, маячит автомобиль — определенно большой, комфортабельный и дорогой. Сад — вернее, та его часть, что попала в кадр, — представляет собой лужайку, окаймленную кустами белого и розового рододендрона. Солнце светит вовсю, и семейство щурится, глядя в объектив.


Смотрю я на этот дом и думаю: замечательный, спору нет. Но все равно никогда не поверю, что дом в Саскатуне — каким бы он ни был — способен сравниться с особняком в лондонском пригороде. В последнее время я часто слышу словечко «минимизация», — все, включая потребности, сводим к минимуму, невзирая на доходы, но тогда такими вещами всерьез не увлекались. Зачем им понадобилось продавать недвижимость в Англии и переезжать в Канаду? Может, Чарльз наделал ошибок у себя в Сити и сел в финансовую лужу? Вряд ли. Скорее, их сманил свежий воздух и широкие просторы. Не сомневаюсь, жилось им там, в Канаде, привольно.