Рафаэль
Март 1986
Я познакомился с Гислен на ужине, организованном организацией, предоставляющей евреям информацию о возможности эмигрировать в Израиль. Нас пригласили на вечер фалафелей, устроенный для молодежи еврейской общины с целью привлечь ее симпатии к сионизму.
Я увидел Гислен, как только она вошла в зал, и не мог оторвать глаз от чудесного видения. Мишель заметил, что я перестал его слушать, и посмотрел туда, куда смотрел я.
— Перестань на нее пялиться, она примет тебя за психопата.
— Ты ее знаешь?
— Нет. Но, по-моему, она не еврейка.
— Почему?
— Если тебе удастся отвести от нее глаза и посмотреть вокруг, ты поймешь, что еврейки в основном брюнетки и глаза у них черные.
— А ты, Мишель? Ты шатен с голубыми глазами.
— Да, и меня принимают за ашкеназа.
— Ты хочешь сказать, что так тебе вежливо намекают, что ты гой?
— Она еврейка, — отрезал Натан.
Мы удивленно повернулись к нему.
— Откуда ты знаешь?
— Она сестра одной моей хорошей знакомой.
— Ну и дела! Ты знаком с ней и молчишь!
— Ты спросил Мишеля, а не меня.
— Ну так познакомь нас.
Натан помахал, приветствуя девушку, она заметила его и улыбнулась. Что за улыбка! Незнакомка была похожа на Джейн Фонду, культовую актрису, которую я обожал. Я подошел, Натан меня познакомил, они принялись болтать, а я не мог отвести от нее глаз. Думаю, она привыкла к восхищенным взглядам, но сумела прочитать в моем нечто иное, не только гимн своей красоте. Уверен, она все поняла. Во всяком случае для меня не было сомнений: я полюбил ее и буду любить до конца своих дней. Да, я точно знал, что у нас будет долгая и прекрасная история любви. Речь шла не о мгновенной влюбленности, не о нелепых фантазиях голодающего мозга.
Еврейские мистики учат, что души любящих родились из одной божественной искры. Разлучившись, они помнят друг о друге и не перестают друг друга искать. И вот я встретил родную душу. И был потрясен.
У меня никогда еще не было девушки еврейки. «За первой, которую увижу, буду ухаживать», — сказал я себе сегодня, бросив судьбе вызов. И вот она стоит передо мной, и она растрогана, читая в моем взгляде старинную историю — историю о том, как мы уже встречались у подножия горы Синай. Все души еврейского народа стеклись туда, чтобы услышать слово Божие. Мы войдем вместе в книгу нашего народа. Как это прекрасно! Но мы робеем перед великой ответственностью быть наследниками наших предков, их мыслей, законов, страхов и надежд. Перед ответственностью смиренно вписать в эту книгу свою главу.
Мы понимали друг друга с полуслова. Мы знали, какую хотим прожить жизнь, и эта жизнь не казалась нам невозможной. У нас будут дети, трое или четверо, дом, сад, любимая работа. Классическая и такая пленительная мечта. Гислен первой я признался, что хотел бы стать писателем, но пока не чувствую себя готовым. Она тепло откликнулась на мое доверие и нашла место моему пожеланию в нашем будущем. Ее мягкость, предусмотрительность, готовность идти по жизни со мной рядом завораживали меня. Каждый из нас хотел отдать все, чтобы воплотились мечты другого. Мы были парой.
Я всегда посмеивался над еврейскими свадьбами, невероятными празднествами с невероятными нарядами, смешными шляпами и двумя или тремя сотнями гостей. Не говорю уж о «ритуале хны»[67], причудливом наследии родного Марокко. Этот ритуал совершали под восточную музыку за несколько дней до свадьбы. Свою свадьбу я решил праздновать скромно, только в кругу близких. Но родители воспротивились, они упрекали меня в эгоизме. Они ждали этого дня, чтобы ответить любезностью на любезность многочисленным друзьям, которые всегда звали их на свадьбы.
Так что в день собственной свадьбы я перецеловал три сотни знакомых, мало знакомых и совершенно незнакомых мне людей. А за несколько дней до того я был вымазан хной под арабскую музыку и потом облачен в гандуру и тарбуш[68]. Традиции оказались прочнее всего. Моя невеста отнеслась ко всему очень кротко, сказав, что почтение к родителям — главное, чему учит нас Тора, и я не должен обижать папу и маму, а все остальное не имеет никакого значения.
Я не пригласил на свадьбу Мунира. Почему? Сам не знаю. Может быть, потому что он уже не принадлежал нашему миру. После разговора в кафе «Де ля Пост» мы не виделись и ничего друг о друге не знали.
Конечно, порой мне его не хватало, но я хотел двигаться вперед, строить свою жизнь и доверял только тем ветрам, которые несли бы меня в сторону моей мечты. Ностальгия казалась мне лишним грузом, и мне не хотелось тащить с собой громоздкие, тяжелые воспоминания, я хотел их облегчить, оставить зарисовки. Мунир был частью моего прошлого.
В юности нам кажется, что счастье затаилось в череде грядущих лет. Ближе к старости грядущие годы сулят нам только неосуществимость замыслов и иллюзорность мечтаний, и вот тогда мы понимаем, что смысл нашей жизни угнездился в прошлом, что искать его надо, погружаясь в воспоминания, что в них наше счастье.
Но тогда я тянулся к горизонту, доверившись манку времени.
Гислен, гораздо строже, чем я, соблюдала все обряды — праздничные дни, субботу и ела только кошерное. Она ничего мне не навязывала, но с течением времени я стал жить в умиротворяющем покое вселенной, наполненной верой в Бога и доверием к будущему.
По мере сил я не нарушал этого покоя, хотя мне часто приходилось работать по субботам. Я устроился в рекламное агентство и подчинялся неписаному закону — гореть на службе. Тебя ценили, если ты задерживался допоздна в будние дни и потел в уик-энды, хотя энергичной работы в положенные часы вполне хватало, чтобы выполнять обязанности. И все-таки мне довольно часто приходилось оставлять Гислен в субботу одну и отправляться в агентство. Но когда у меня появлялась возможность — во время отпуска, например, — я свято соблюдал заповедь седьмого дня. Тора предлагает два пути: «делай, и ты поймешь» и «пойми, и ты будешь делать». Я следовал первому. И в конце концов мне открылся истинный смысл данного нам дня отдыха. Принуждения (не пользоваться никакими электроприборами, телефоном, машиной, не прикасаться к огню и так далее) имели одну-единственную цель — освободить себя от подчинения обществу и дать понять самому себе, что такое быть свободным. Пообщаться с самим собой, вникнуть в себя, в свои связи с миром, подумать, кто ты есть и каким хочешь себя видеть.
Поэтому, переходя работать в другую фирму на должность ответственного по связям, я попросил дать мне возможность не работать по субботам и в дни иудейских праздников. Начальник, молодой еще человек, согласился с энтузиазмом:
— Никаких проблем. Ваша просьба свидетельствует, что вы человек твердых убеждений. Я сам воцерковленный католик и могу только приветствовать ваш религиозный выбор.
А вот можно ли быть французом и верующим иудеем?
Мунир
Всплеск ужаса и радость, отвращение и восторг, депрессия и надежда — взрыв в синаноге на улице Коперника и победа на выборах Франсуа Миттерана — вот крайние точки, вот наша гамма чувств, которыми мы жили в восьмидесятые.
Французы магрибского происхождения, мы старались продвигаться вперед, не поддаваясь воздействующим на нас разнонаправленным силам. Одна из сил толкала нас к опасным рифам французского берега, вторая, словно отлив, тянула обратно к стране, где мы родились. Эти разнонаправленные течения могли бы в конце концов уравновеситься, но Франция отторгала нас, и мы вынужденно сгрудились вокруг собственного очага, где догорали наши иллюзии.
Израиль, Ливан, палестинцы… Политические цели войн в этой части мира поначалу казались нам весьма далекими от наших забот. Но несправедливость, невольными свидетелями которой мы становились благодаря СМИ, не оставляла нас равнодушными. Угнетение, которое испытывали на себе палестинцы, было сродни нашему. История о них звучала для нас символически. С одной стороны была мощная армия, которую поддерживала главная сила мира, с другой — разрозненные бойцы, жалкие горстки униженных людей. Сабра и Шатила стали поворотным пунктом: немалая часть французских мусульман встали на сторону палестинцев.
Я не спешил пополнить ряды защитников палестинцев, мне очень хотелось числить себя среди французов, избавиться от взглядов и предрассудков нашего предместья.
Я не мог не понимать, что кроме всего прочего у меня есть преимущества. Благодаря образованию, будущее рисовалось мне более радужно, чем тем, кто не окончил даже школы. Я стремился вырваться за пределы нашего тесного мирка и повести за собой всех, кто стал жертвой отсева, запирающего нас в кварталах-гетто. Я прекрасно понимал, как тесно моя судьба связана с судьбой всех, кто терпит такие же беды.
Я хотел бороться, добиваться социальной справедливости, воплотить в жизнь те принципы, за которые выступал и на которые возлагал столько надежд в мае 81-го.
18. Сражения
Мунир
— Сражение начинается здесь, — объявил Мурад, обведя широким жестом не слишком просторное помещение.
Холодное, душное, с решетками на окнах. Стол, стулья и черная доска, на которой написано несколько слов по-арабски. Вот и вся обстановка. Ничего лишнего. Просто и по делу.
— Вау! Бои предстоят суровые, — пошутил я.
— А ты не поддавайся пораженчеству! Малыми средствами будем творить великое, нужна только воля!
Мурад главный в новой организации, возникшей у нас в квартале. Мы с Талебом пришли предложить ему нашу помощь. Хотим работать.
Талеб тунисец с суровым характером, и мне по душе его неравнодушие, его страстное желание перемен. Он живет в предместье Грапиньер и учится на том же факультете, что и я.
— Перемены неизбежны, — говорил он, когда мы сидели в кругу друзей несколько дней тому назад. — Но нельзя ограничиваться ожиданием. Заждавшихся ждет отчаяние. Мы должны стать двигателями, обнаружить свою решимость.
— «Заждавшиеся», «двигатели», «ограничиваться»! Ты что, словарь проглотил?
Мы с Талебом сердито взглянули на Джелула, но наша небольшая компания охотно рассмеялась.
— А серьезно поговорить можно? Или только хаханьки? — возмутился Талеб.
— Да ладно тебе! Что? Пошутить нельзя?
— Есть время для шуток, а есть для серьезного разговора.
— Ай-я-яй! Нашего Талеба подменили в универе! Вы заметили, парни? Никаких тебе «задниц, пошел ты» и всего остального. Он говорит теперь без акцента. Видали, как губы вытягивает, чтобы правильно выговаривать?!
— Заткнись, Джелул! Надоел!
— Ты? Ты сказал заткнись? Аллах акбар! Лоботомия не подействовала, — завопил наш шутник, воздевая руки к небу.
И, мгновенно повернувшись к Талебу, подняв, как Граучо Маркс, густые черные брови, Джелул проговорил заговорщицким тоном:
— Лоботомия! Усек? Мне не надо учиться в универе, я и так знаю ученые слова!
— Тебе вообще ничего не надо, — огрызнулся Талеб.
Джелул, довольный всеобщим вниманием, наконец согласился оставить нас в покое.
— Я с тобой согласен, — ответил я Талебу. — Но что мы можем делать?
— Заниматься текущими проблемами. А их столько!
— Ты имеешь в виду политические выступления?
— Их тоже, но не только. У нас в квартале есть активисты. Есть парни, которые не первый год думают о переменах. Новое правительство — это шанс для них. И для нас тоже.
— Скажешь тоже! Организация в квартале. Лично я предпочел бы борьбу с расизмом.
Талеб улыбнулся.
— Почему не за мир во всем мире? У нас впереди не вечность, а всего каких-то несколько десятилетий. Нужно работать в тех структурах, которые уже задействованы, помогать в первую очередь тем, кто нуждается в помощи.
Джелул тут же подхватил с насмешливой улыбкой:
— Нада зуциалогия, нада икономия. — Он тянул, коверкая слова с арабским акцентом. — Слышали, парни? И они вдвоем изменят всю Францию. Лучше пошли отсюда!
— Думаю, стоит поговорить с ребятами из организации, сказать, что мы тоже за перемены.
— Наша главная задача обучить жителей квартала грамоте, — продолжал Мурад. — В первую очередь, родителей и старших братьев. Но заставить, приучить безработных и рабочих регулярно посещать занятия.
Это непросто, и мы начали с конкретной помощи: ходили вместе по различным учреждениям, помогали заполнять налоговые декларации, малышам помогали делать домашние задания. И дело понемногу пошло. Но не стоит обольщаться. Мы в жизни квартала занимаем очень скромное место. — Мурад подвел итог. А мы, слушая его, смотрели на тетради на столе и на доску. Парень вызвал у меня огромное уважение, рядом с ним я почувствовал себя легкомысленным подростком. Он часами сидел в душной, мрачной комнате, занимаясь ради великой цели мелкими обыденными делами.
— Ты работаешь один?
Он угадал мои мысли, улыбнулся, положил мне руку на плечо.
— Нет, есть добровольцы, они приходят мне помогать. Помогают, кто чем может, жертвуют своим временем.
— Я, честно говоря, не знаю, что умею, и времени у меня маловато, но я хотел бы тебе помочь. Мы оба хотим, так ведь, Талеб?
— Очень!
Мурад протянул нам руку, и мы по ней хлопнули.
Папа сидел на диване, погрузившись в завораживающую истому песен Умм Кальсум[69], слегка покачивал головой и следуя волнам их ритма. Потеряв работу, он целыми днями сидел и слушал восточную музыку. Никто из нас не решался попросить его уменьшить звук. Сам я не большой любитель такой музыки, она похожа на жалобу, на плач. Пронзительные жалобы рвутся из израненной души, они похожи на причитания женщин, которые рыдают у открытой могилы и царапают себе лицо. Откровенность плача, танца, песни восточных людей производит впечатление бесстыдства.
Сердце мое, не спрашивай, куда ушла наша любовь,
Она была замком моей мечты, моей фантазией,
Замок обвалился.
Утоли мою жажду, не мешай жить в его руинах
Так долго, как будут течь мои слезы,
Расскажи вместо меня нашу историю,
Расскажи, как наша любовь стала прошлым.
Вот уже несколько дней папа носит дома джеллабу. Говорит, что в ней чувствует себя гораздо удобнее, но выйти в ней на улицу, как некоторые его безработные приятели, пока не решается. Когда он собирается повидаться с ними внизу, у нашего подъезда, то одевается «по-городскому». И отмечаться на биржу труда тоже ходит в костюме. Я чувствую, до чего он потерян — слоняется из кухни в столовую и придирается к маме и Джамиле.
Мы с отцом редко разговариваем. Он обращается ко мне, прося передать соль, спрашивает, сколько времени, просит что-то сделать. Чтобы узнать, как у меня обстоят дела со здоровьем, идут занятия, с кем я дружу, он обращается к своему представителю на земле — маме. «Папа считает, что у тебя усталый вид», «Папа спросил, когда ты сдаешь экзамены», «Папе не нравится, что ты так часто уходишь из дома по вечерам». Мама без комментариев выслушивает мои ответы и передает их папе в мое отсутствие.
И теперь, чаще видя отца сидящим в кресле, я думаю, что совсем его не знаю. Думаю, что жил рядом с ним, но не вместе с ним. Какой же он? Что он прожил? Что думает обо мне? О брате? Сестре? Бывает ли иногда счастлив?
Я подошел и сел напротив него. Он открыл глаза и улыбнулся мне. Было видно, что он удивился, потому что не привык видеть меня рядом.
— Идет дело, сын?
— Да. Неплохо.
— А в школе?
Подготовительные курсы, коллеж, лицей, университет… Для папы слово «школа» охватывает всю область образования, противоположность «школе» — «работа».
— Тоже все в порядке.
— Какие отметки?
— Хорошие. Я неплохо справляюсь.
— Так и надо. С дипломом ты, может быть, и выбьешься.
Уверен, отец считает, что ободрил меня. Но от его «может быть» я вздрогнул, как от электрического тока. «Может быть» — это суть жизни моих родителей, эти слова управляли ими много-много лет. «Может быть, во Франции…», «Может быть, эта работа…», «Может быть, завтра…», «Может быть, наши дети…».
Я хотел уже было встать, но внезапно спросил:
— Умм Кальсум алжирка?
— Нет, она египтянка. И ее песни говорят с сердцем каждого араба.
— А… Тебе не кажется, что музыка слишком грустная?
Отец посмотрел на меня и очень серьезно сказал:
— Жизнь, она грустная, сын. Покидаешь родину, хоронишь родителей, болеешь, стареешь, умираешь…
— Но и счастье тоже есть.
Отец кивнул и опять посмотрел на меня, в его взгляде светилось снисхождение.
— Да, есть и счастье.
Мы замолчали. Я не знал, что таится за молчанием отца, и пытался это понять.
— Почему ты не вернулся в Марокко?
Мне часто хотелось спросить его об этом. И наконец я решился.
Отец насупил брови — он как будто всеми клетками искал ответ.
— Мы приехали, потому что ты хотел заработать, так? — продолжил я. — Ты собирался накопить денег на дом, пробыть здесь несколько лет, а потом вернуться. Зачем оставаться здесь, когда работы больше нет?
Папа махнул рукой, он всегда так делал, когда не хотел говорить. Но понял, что я не отступлюсь, и все-таки заговорил.
— А ты с Марокко знаком?
Я удивился вопросу. Может, с папой уже что-то не то?
— Ну-у… Мы ездили туда на каникулы.
Пестрые картинки побежали перед моим мысленным взглядом, готовые клише, мультипликация, цвета, запахи. Деревня, пышная растительность, наш красивый дом, завистливые, недобрые взгляды кое-кого из соседей, улыбающиеся лица родственников, ослепительное солнце, долгие празднества, порой скука.
— Ездить на каникулы не значит знать Марокко. Вернуться? И что там делать? Там тоже нет работы… И знаешь, там нас будут любить не больше, чем здесь. Для них мы теперь будем французами.
— Французы нас любят гораздо меньше. Для них мы арабы.
— Но не тебя, сын. Не моих детей. Мои дети французы. У вас есть шанс добиться здесь успеха.
— Нет, здесь я для всех араб. Они меня не любят. Ты слышал о конфликтах с полицией? Арабов бьют, их унижают, но никого это не волнует.
Папа грустно покачал головой, и я пожалел о своих словах. Зачем осложнять ему жизнь? Зачем заставлять еще сильнее сомневаться, правильный ли он сделал выбор? Он пожертвовал собственным достоинством, чтобы обеспечить детям лучшую жизнь, а я говорю ему, что он ошибся.
— Между болью и болью выбирай ту, от которой кричать будешь меньше, говорила моя мама.
Я взял отца за руку. Первое прикосновение. Свидетельство моей близости с ним. Первое и последнее. Внезапный порыв нежности смутил нас обоих. И… Я банально пожал ему руку.