Пока пройдёт гнев твой — страница 19 из 46

А потом сельчане включали радиоприемники и слушали вести с фронта. А женщины вязали для героев-добровольцев варежки, носки и свитера. Одежду отдавали Исаку, он ведь рассказывал, что солдаты чуть ли не дрались из-за теплых вещей, поминали добрым словом женщин из его деревни и горячо их благодарили.

— Они еще спрашивали меня, не мог бы я в следующий раз прихватить с собой пару незамужних девушек, — шутил Исак.

Работы у него становилось все больше, денег тоже прибывало. И до зимы сорок третьего никто не упрекнул его ни в чем.

Но вот под Сталинградом немцам изменило воинское счастье. И если когда-то министр иностранных дел Швеции Гюнтер утверждал, что его страна должна следовать примеру Финляндии, то теперь ошибочность этого мнения стала очевидна всем. Швеция повернулась лицом к союзникам. И дело Финляндии, которую объявили немецкой марионеткой, перестало быть «нашим делом».

Добровольцев больше не считали героями. При встрече с ними на улице люди замолкали и отворачивались в сторону. Исак по-прежнему возил грузы через границу, однако перестал устраивать посиделки на кухне. Теперь, отправляясь в путешествие, он брал с собой Кертту. Они сошлись, когда ей исполнилось четырнадцать и она стала самой миловидной девушкой в деревне. Водилась с кавалерами и ничего не делала по дому, за что Анни иногда хотелось ее отшлепать. Теперь Исак почти совсем не заходил к ним, просто останавливался на дороге, когда забирал Кертту. Папа Матти отворачивался и недовольно ворчал, когда девушка, наскоро попрощавшись, выбегала навстречу жениху. Отец ловил рыбу и возделывал огород, чем и обеспечивал семью. Ему становилось стыдно, когда дочь приходила домой в новом платье, которое подарил ей Исак, с новой шалью на плечах или приносила домой кусок парфюмированного мыла. Анни с матерью выглядели просто нищенками рядом с ней. И если бы обстановка в их доме не была столь убогой, кто знает, может, Кертту и не бегала бы хвостом за своим Исаком. Но что здесь Матти мог поделать?

Однако Кертту ходила по деревне с высоко поднятой головой и словно не слышала, что говорят о ней люди. Собственно, сельчане не слишком распускали языки: ведь многие парни работали у Исака водителями, другие строили ему новый гараж, — как иначе они могли бы прокормиться?

Зато Анни знала, что думают в деревне о ее сестре. Однажды она сидела в гостях у соседей. Вдруг на улице появилась Кертту, и маленькая девочка из этой семьи, увидев ее в окно, запела: «Если хочешь увидеть звезду, посмотри на меня»[18]. Малышку сразу одернули и заставили замолчать. Ведь за столом сидела Анни, вся красная от стыда. Никто не попросил у нее прощенья. Анни понимала, почему эту песню распевают за спиной Кертту.

Ветер переменился. Сара Леандер жила в одиночестве, ей не простили ее «нацистского прошлого», в то время как Карл Герхард[19] снова выступал по радио. Кертту стала местной Сарой Леандер.

Я чувствую протянутые между сестрами невидимые нити. Анни пошел девятый десяток, Кертту скоро восемьдесят, и им совершенно нечего сказать друг другу. Наконец Анни говорит, что ей пора домой, и Кертту разворачивает свои финские сани.

Однако Анни не торопится уходить. Она стоит и смотрит на туман.

Внезапно она начинает чувствовать мое присутствие.

— Вильма? — спрашивает она.

Я хочу прикоснуться к ней, но вместо этого заставляю ее вспомнить, как мы плавали в озере. Она даже погружалась под воду, а потом, фыркая, выныривала.

— Не знала, что еще способна на такое, — радовалась Анни. — Собственно, должна ли я отказывать себе в этом удовольствии только потому, что стала старой?

— Никогда не стану отказывать себе в этом удовольствии, — отвечала я ей. — Буду плавать до девяноста!

А потом, на кухне у камина, где мы сидели, обернувшись махровыми полотенцами, Анни спросила меня, усмехнувшись:

— То есть ты прекратишь заниматься плаванием, когда тебе стукнет девяносто? Почему?

Сейчас Анни плачет. Потом поворачивается и бредет домой.

Я же лечу дальше.


И вот я в прозекторской. Сижу на краю стола и смотрю на свое тело.

У судмедэксперта с утра плохое настроение. Теперь он вынужден еще раз вскрывать меня. Если первый раз тело находилось в довольно приличном состоянии, то теперь, после недельного пребывания на воздухе, оно стало синим и раздулось. Оно буквально разваливается на куски.

Вот он режет мою правую руку, и грусти как не бывало. Он что-то напевает? Что это за мелодия? И какой у него голос… Словно камень трется о камень.

Он снимает перчатки и звонит по телефону. Доктор спрашивает Анну-Марию Мелла, а потом говорит ей, каких мучений ему стоило вторичное вскрытие и что он будет ей очень признателен, если она наконец откроет ему, подозревают ли они здесь что-нибудь другое, кроме несчастного случая, чтобы он знал, что ему искать. Я слышу, с каким терпением разъясняет ему ситуацию Анна-Мария Мелла. Он недовольно ворчит и под конец, уже не в силах сдерживаться, рассказывает ей о моей руке.

— Я думаю, тебя это должно заинтересовать… — говорит он и замолкает, слушая, как тяжело дышит инспектор Мелла на другом конце провода.

А потом хрипит и кашляет, прочищая горло, в то время как Анна-Мария сходит с ума от нетерпения.

— Хррр… Кхе… Кхе… У нее перелом кисти пониже мизинца… да, да… Обычная травма в случае оказания сопротивления… Да, вполне возможно, от удара о дверь…

Я исчезаю. Я больше не могу видеть это тело. Совсем недавно у меня была гладкая, живая кожа и роскошная грудь. Я вспоминаю, как любил обнимать меня Симон: он становился за моей спиной, целовал меня за ухом и в шею и трогал меня под одеждой. А когда он меня хотел, то ласково мычал: «мммм». Это был наш условный знак.

Теперь у меня нет тела. Эта распухшая, синяя, разлагающаяся гора мяса под люминесцентными лампами на столе из нержавеющей стали не имеет ко мне никакого отношения.

Мне страшно одиноко.


Хьорлейфуру Арнарсону тоже одиноко. Сейчас я стою возле его дома. Собака меня чувствует. Шерсть на ее загривке встала дыбом. Она глядит в мою сторону и испуганно скулит.

Нечасто доводится Хьорлейфуру с кем-нибудь поговорить. Порой он неделями не слышит человеческого голоса. Он не слишком страдает от своего одиночества. Правда, много думает о женщинах, хотя вот уже больше тридцати лет не встречается с ними. Он грезит о мягкой коже и округлых формах. Здесь, в лесу, он живет, как дикарь. Летом ходит без одежды и спит во дворе. Каждый день он купается в озере Виттанги-ярви, независимо от времени года.

Хьорлейфур не видел нас в день нашей смерти. Он появился на берегу спустя два с лишним часа после того, как мы умерли. Меня уже не было в озере. Он часто спрашивал себя, что за прорубь появилась на самой середине озера. Она казалась ему слишком большой, чтобы ее мог выпилить любитель подводного лова. Может, кто-нибудь решил последовать его примеру и заняться моржеванием? Кроме того, в проруби еще плавали обломки двери. Хьорлейфур так и не собрал их.

А потом он увидел наши рюкзаки и подумал, что где-то неподалеку бродят люди, которые скоро сюда вернутся. Старик немного постоял над нашими вещами, порылся, но ничего не взял. Его одолевало любопытство и жажда общения. Однако никто, конечно же, не пришел.

А когда он на следующий день вернулся на это место, рюкзаки стояли все там же. И на следующий день тоже. А потом пошел снег, и Хьорлейфур отнес их к себе домой.

Сейчас он поднимается на второй этаж и достает рюкзаки из чулана, где запер их, чтобы мыши и крысы не добрались до наших вещей.

«Конечно, это рюкзаки тех молодых людей, о которых говорили полицейские», — рассуждает он. Хьорлейфур собирается отдать их Ребекке и Анне-Марии, когда завтра утром они снова приедут к нему. Он расскажет, где нашел их и о тех обломках, что плавали в проруби тоже. Нет сомнения, эта та самая дверь, о которой они спрашивали.

Но прежде чем расстаться с рюкзаками, старик возьмет оттуда кое-какие вещи. В одном он видел совсем новую спиртовую горелку, а в другом большую куртку на подкладке из шерсти мериноса. Никогда еще у Хьорлейфура не было такой красивой одежды. «Ничего страшного, если я оставлю ее себе, тем молодым людям она все равно не нужна», — думает он.

Он переносит наши вещи на нижний этаж. На верхнем слишком холодно. Куда уютнее там, где горит камин и трещат дрова.

Хьорлейфур принимается распаковывать рюкзаки и перебирать их содержимое, решая, что оставить себе, а что отдать полиции. Он настолько погружается в свою работу, что не замечает, как у его ворот останавливается снегоход.

Арнарсон не обращает внимания на лай собаки, она ведь то и дело подает голос: увидит ли лису, белку или если вдруг свалится с дерева ком снега. Глупая старушка!

И только заслышав стук входной двери и шаги в доме, Хьорлейфур понимает, что удостоился визита гостей. Он поднимает глаза и видит двоих мужчин посреди кухни.

— Мы слышали, Хьорлейфур, — говорит один из них, — ты разговаривал с полицейскими?

Разглядев, кто к нему пожаловал, Арнарсон хочет бежать, но тут же понимает, что некуда. Говорит только один из вошедших. Второй, огромный и толстый, стоит молча, опершись на дверной косяк.

— И что же ты им рассказал? — продолжает спрашивать тот, что поменьше. — Что их интересовало? Отвечай!

Хьорлейфур прокашливается:

— Их интересовала молодая пара, что пропала прошлой осенью. Были ли они на озере, не видел ли я чего…

— А ты видел? Что ты им сказал?

Хьорлейфур молчит, все еще стоя на коленях и перебирая вещи.

Только сейчас Туре замечает эти два ярких нейлоновых рюкзака. Наверняка они не принадлежат Арнарсону. Тот использует только старые сумки, какие носят военные, или те, что сам сшил из кожи.

— Ты нашел их возле озера, — говорит Туре, уставившись на рюкзаки. — Не так ли? Признавайся, старый черт!

— Я вовсе ничего такого не думал, — мямлит Хьорлейфур, — там никого не было, кто бы…