Гость пригубил из вежливости, поставил бокал и скромно попросил чего-нибудь покрепче. Было два часа ночи.
Белая головка явилась, одолженная у соседей. Он отыскал глазами на столе чистый стакан, налил почти до половины и, нахмурившись, опрокинул единым махом в рот. Блеснув очами, победоносно оглядел публику, щёлкнул длинными пальцами, что-то взял с тарелки, кружок колбасы, вспотевший ломтик сыра; вообще все заметили, что он пил, по-видимому, не пьянея, и почти ничего не ел. Инфанта опустила ресницы под его чёрным немигающим взором. Почему, собственно, её так прозвали? Сколько ей исполнилось? Дайте вспомнить.
По крайней мере в том, что касается Лены, память наложила запрет на всё случившееся с тех пор. Моя инфанта осталась прежней, она и теперь стоит передо мной — в блеске и красоте, тощая, как подросток, худосочная, как бывает с дочками богатых родителей, с расширенными зрачками, полными ожидания; пунцовые цветы на её платье желтоватого шёлка в тусклом свете огня казались лиловыми. Хрупкое тельце, бугорки грудей, как у Дины Дарбин, — удивительно, как умели девушки того времени повторять популярных киноактрис: вдруг явилось целое племя субтильных, пышноволосых, большеглазых девиц в платьях с широкими ватными плечами, в полупрозрачных блузках, на огромных, как корабли, белых туфлях с острыми носами.
В провале зеркала отразился светоч, отразилась тускло-блестящая голова пришельца и квадратное, с глубоким вырезом, обнажившим ключицы, платье юной хозяйки, под ним угадывался хилый стан. Но при этом у неё были взрослые, крупные, полные ноги. Обтянутые абрикосовым фильдеперсом, с чёрным швом на икрах, они ступали крупно и уверенно, — ниже талии она была женщиной.
Она источала запах иноземных духов, от которого я испытывал слабую дурноту во время танца; шёлковый абажур, мраморные слоники, фарфоровые пастушки, трофейная мебель из Германии, да и вся эта просторная, отдельная квартира, где мы были в первый и последний раз, отданная в наше распоряжение, — всё говорило, кричало о высоком начальственном ранге отца; никто не решался спросить, кто такой был этот загадочный папа, никого это, по правде сказать, не интересовало.
Москва неузнаваема, говорил гость, впрочем, ему едва исполнилось десять лет, когда родители увезли его навсегда. Мама, работавшая без лонжи, сорвалась с пятнадцатиметровой высоты. Отец взял с него слово, что он не будет воздушным акробатом, вопреки семейной традиции, и пришлось осваивать разговорный жанр. Тогда-то и обнаружились у него необычные способности. Лёгкий акцент выдавал гастролёра, говорившего на удивление правильным русским языком, но, может быть, и акцент был принадлежностью его амплуа.
«Кстати: мы не представились друг другу… как вас зовут? — мягко осведомился гость. — Маргарита? Наташа? Нет, нет. Ну конечно же! — воскликнул он. — Елена! Опасное имя — вспомните, из-за кого ахейцы воевали десять лет».
Он повернулся ко мне.
«А вас? Айн момент». Он назвал и моё имя. Но в конце концов он мог подслушать его за столом.
Гость остановил аплодисменты, слегка наклонив голову. Он угадывал имена, год и день рождения, можно было предположить, что кто-то заранее навёл для него справки и сейчас он откроет секрет; так фокусник, поразив публику, объясняет, как ему это удалось, — чтобы затем проделать нечто абсолютно непостижимое. Все чувствовали, что это только начало.
Между тем красноватый отблеск, как отблеск подземного пламени, мерцал на лицах, свечка растеклась и пылала, как погребальный факел, посылая струйку копоти к потолку. Чародей простёр руку, щёлкнул пальцами, длинная белая свеча откуда-то взялась у него на ладони. Новый светоч озарил комнату и гостей нездешним светом.
Представление продолжалось, гость сидел вполоборота к пиршественному столу, развалясь, скрестив длинные ноги в атласных брюках, без фрака, в крахмальной манишке, с огнистой бабочкой, — помнится, эта бабочка, знакомая по трофейным фильмам, называлась «собачья радость». Это была крупная, в алый горошек собачья радость, он подтянул её повыше. «Н-ну-с…» — произнёс он. По очереди мы выходили на середину комнаты. Никто ничему не верил — или хотел показать, что не верит, артист не выказывал ни малейшей обиды, подрагивал лакированной туфлей, поигрывал бровями. Как перед экзаменатором, вышел и стал перед гостем пышнокудрый романтик, наша курсовая знаменитость Яков Меклер. Ясновидящий воззрился на него соколиным оком.
«Вы, — сказал он и назвал Яшу по имени, — не в обиду вам будь сказано, нерадивый студент. Зимний семестр вами закончен из рук вон плохо… Что ж, это простительно: ведь вы поэт. Вы пропускаете лекции, вы расхаживаете по галерее аудиторного корпуса, бормоча стихи, и они расходятся по всему факультету. Пока что, позвольте мне быть откровенным, ваши творения оставляют желать лучшего. Но это неважно; не беда; всё впереди. Вы талантливы, это главное, и к тому же честолюбивы; вы мечтаете о славе, и слава к вам придёт. Да, вы станете по-настоящему знаменитым. Собратья по перу будут вам завидовать. Женщины будут домогаться вашей благосклонности. Впрочем, и теперь у вас больше шансов покорить сердце нашей прекрасной хозяйки, чем у других присутствующих…»
Последняя фраза прозвучала ядовитым намёком, и моя неприязнь к этому господину перешла чуть ли не в ненависть. Осчастливленный Яша хотел было усесться на своё место, голос прорицателя остановил его.
«Кстати… может, вы нам прочтёте что-нибудь?»
Яша Меклер счёл нужным слегка покапризничать, дескать, гость оценил его стихи невысоко.
«Ну, ну, мало ли что я сказал…»
Яша снова вышел на середину комнаты, поднял свою красивую кудрявую голову, вперил взор в пространство и запел, завыл:
Ветер жизни мечту развеет,
Но оставит тебя такой —
О, моя полудетская фея
С несказанною красотой!
Мне обидно, что я не умею
Быть серьёзнее день ото дня,
Что, моя полудетская фея,
Ты идёшь и не видишь меня…
Все захлопали в ладоши. Следом выступила полная, беленькая, с маленькими глазками, упругая и розовощёкая девочка. Мельком взглянув на неё, прорицатель сказал:
«Вы — Оля!»
Все захихикали, она ответила с весёлым злорадством: «А вот и нет!»
«Нет?» — спросил артист с наигранным удивлением.
Он усмехнулся, переложил ногу на ногу и не глядя протянул руку к столу. Инфанта подала ему стакан.
«И на старуху бывает проруха, — сказал он добродушно и отхлебнул из стакана. — Внутренний голос подсказал мне, что у вас одно из двух пушкинских имён. У вас внешность Ольги. Но вас почему-то зовут Татьяна. Что ж, путь будет так».
Ему поднесли тарелку; подняв бровь, прорицатель взял двумя пальцами кружок колбасы, понюхал.
«Итак, — продолжал он, жуя, — что вам сказать о будущем… Несколько вариантов смутно рисуются передо мной… Но не будем колебаться. Изберём лучший…»
Что это означало? Означало ли — что судьба подчиняется гадателю?
«Перед вами, Таня, — и он описал руками какие-то круги, наподобие пассов, — широкая дорога. Вы примерная общественница, комсорг группы, если не ошибаюсь? Вы на верном пути. Шагайте же смело. Вас изберут в члены бюро. Вы найдёте себе достойную пару, и у вас родятся близнецы. А умрёте вы… впрочем, зачем же заглядывать так далеко?»
Таня — или Оля — топталась на месте, от чего же, пролепетала она, от чего я умру?
Прорицатель улыбнулся, пожал плечами. «От старости — только и всего».
Он взмахнул ладонью, как бы говоря: идите, вы мне больше не нужны, и круглощёкая девочка, ошеломлённая, покорно вернулась на место. Кто следующий? Никто не пошевелился. Свеча горела ровным спокойным пламенем. Гастролёр искал глазами очередную жертву. Пробежал шопот, кого-то уговаривали вполголоса. К прорицателю подтолкнули ту, которую все считали гордостью курса.
«Ага, — промолвил он, — вот это уже совсем другое дело. Лина? На этот раз я не ошибся, не так ли. Но если я говорю: другое дело, то я хочу сказать — более сложный случай. Дайте подумать… Вам двадцать лет. Догадаться нетрудно. У вас чёрные выразительные глаза, блестящие, как смоль, волосы…»
Этого можно было и не говорить; и видно было, что ей не по себе. Медленным свинцовым взором прорицатель обвёл её с головы до ног, с ног до головы, — раздел и одел. Она кашлянула, машинально ощупала узел волос на затылке.
«Вы считаете себя дурнушкой, на самом деле вы красавица, но я не стал бы останавливаться на вашей внешности, если бы внешность так красноречиво не говорила о вашем характере, о вашей внутренней жизни… Вы, моя дорогая, робки, полны сомнений. Просто удивительно, до какой степени вы неуверены в себе!»
Наглый взгляд, бесцеремонность эстрадного фигляра. Лощёная кукла! И, небось, срывал оглушительные аплодисменты. Я понимал, чем он был мне так неприятен — и, увы, чем притягивал к себе инфанту. Похоже было, что игра зашла слишком далеко.
«Ваша скромность сочетается с гордостью, втайне вы презираете окружающих, ибо знаете, что вы на три головы выше их всех… Я вижу для вас две дороги. Обе ведут далеко… Но я-то, в отличие от вас, сомнений не испытываю. И смело выбираю для вас первую».
Что это должно было означать?
«Да, — бросил гость, скосив глаза в мою сторону, ибо угадал мою мысль, — у каждого из нас несколько дорог. Но выбирать приходится только одну. Вот так; запомните это, молодой человек».
Он умолк; все ждали продолжения. Он повернулся к Лине.
«Вы не занимаетесь так называемой общественной работой, вдобавок ваша анкета… скажем так: небезупречна. Надо ли говорить о том, что всё это затруднит ваше продвижение».
Неожиданно гость продекламировал:
Al Rey la hacienda y la vida
se ha de dar, pero el honor
es patrimonio del alma,
y el alma solo es de Dios.[2]
«Вы, конечно, помните, чьи это строки. (Лина кивнула). Да! — воскликнул артист и развёл руками. — Или карьера, или честь, так уж повелось на этом свете. Вам будут ставить палки в колёса. Из зависти, моя милая, из зависти! Опять же анкета… Но! — Он поднял палец. — Ум, талант, блестящие успехи — ведь вы и теперь говорите по-испански лучше всех присутствующих — преодолеют всё. Ваш руководитель видит в вас будущее светило, он просто не говорит вам об этом, из педагогических соображений… Больше того. Смею ли я сказать вслух, о чём вы давно уже догадались? Разумеется, вы не делаете никаких шагов навстречу… И всё же это произойдёт. Поздним вечером, в кабинете завкафедрой, когда однажды вы окажетесь наедине, он, наконец, скажет вам… Что вы ему ответите?»