Пока с безмолвной девой — страница 31 из 90

В книге не было такой фамилии, должно быть, Валерия вышла замуж. И вообще неизвестно было, живёт ли она по-прежнему в городе. Двинулся в Заречье, там тоже кое-что изменилось, но сравнительно мало; по крайней мере, улица сохранила прежнее название. Номер дома я не помнил, брёл вдоль заборов и штакетников, останавливал случайных людей.

Я взялся за щеколду, приоткрыл калитку. Предчувствие было так отчётливо, что я остановился и почти что услышал лай лохматого пса, бегущего мне навстречу. Я стоял на крыльце, напрягая слух: в доме ни звука. Похоже, что звонок не работал. Дверь была заперта. Всё же я мог ошибиться — с этой мыслью я вышел на соседнюю параллельную улицу. Мне повезло: я наткнулся на вывеску клуба ветеранов. Отец Леры давно умер.

«А дочь?» Старичок с планкой орденов на пиджаке, заведующий или кто он там был, пожал плечами.

Я хотел ей объяснить, что меня выгнали из общежития за то, что я будто бы устроил в нашей комнате притон разврата, но скорее всего это был повод, чтобы, наконец, меня выселить; что я искал защиты в известном учреждении, но ничего не помогло. Из окна моего номера я мог любоваться рекой, прежде я не видел её с высоты; я находился на десятом этаже, на той самой площади за мостом, которая в моё время ещё хранила следы войны. И теперь, глядя на противоположный берег, набережную, где я любил стоять когда-то, где мы оба стояли, я догадывался, что новый облик города был обманчив, по-настоящему ничего не изменилось, как не изменился, несмотря на перемену всех моих обстоятельств, я сам. И, как в те былые, небывалые времена, вид спокойных, неподвижно-текучих вод примирял меня с жизнью.

Я жил в своей фантазии: в городе, которого нет, с девушкой, которая никогда не существовала.

Пусть ночь придёт

Женщина стояла, как птица, в прямой короткой юбке, лёгкая, стройная и прекрасная, как только может быть прекрасной женщина в девятнадцать лет, и эта линия обтянутой чулком, высоко открытой ноги, притягивала взгляды, заставляла людей украдкой поворачивать голову. Подошёл автобус, девушка оперлась на две палки и вскочила на площадку, я вошёл следом за ней.

Мы были знакомы — осмелюсь сказать, дружны — около года, каждую неделю виделись и говорили друг другу всё, за исключением того, о чём невозможно было говорить. Ничего особенного между нами не произошло, никакой «истории», о чём я честно хочу предупредить читателя, ничего такого, что началось бы с какого-нибудь необыкновенного события и кончилось неожиданной развязкой. Жизнь, как известно, плохой сочинитель; в жизни каждого из нас есть только одно начало и один конец — ни о том, ни о другом мы помнить не можем.

Мы не могли говорить о том, чего она не помнила; точная дата её рождения была неизвестна, считалось, что ей было семь лет, кто-то держал её на руках. Кто-то бежал с ней, все кругом спешили. Этот человек был, по всей вероятности, убит. Больше ничего не осталось в её памяти, ни боли, ни крови, и мы к этой теме не возвращались. Где-то на дне её души хранился запрет вспоминать; своего рода гриф «Секретно» на папке, в которой ничего нет.

Можно добавить, что это была война за национальную независимость — другими словами, война ни за что. Вы согласитесь со мной, что более мерзкого слова, чем «национальный», нет ни в одном языке. Свой родной язык она забыла. У неё было длинное экзотическое имя, похожее на название цветка или княжества, для моего уха, пожалуй, слишком церемонное, я укоротил его и слегка переиначил, получилось Дина.

«Дина, — сказал я. — Что за упрямство…»

Дом, где она жила, был старый, как все дома в этом городе, и казавшийся очень высоким, без лифта, с длинными полутёмными лестницами, квартира была на последнем этаже.

Я уговаривал её переехать ко мне. В доме обитал неопределённый люд. Этажом ниже помещалась пошивочная мастерская, дверь на площадку была открыта, оттуда пахло утюгами, слышались женские голоса. Квартира Дины состояла из комнаты и кухни. Тут же при входе, за занавеской помещалась уборная и жёлтая от ржавчины ванна. В этой ванне я иногда мыл Дину. В мои обязанности, которые я сам возложил на себя, входило также покупать продукты.

Широкая низкая тахта, перед зеркалом подобие туалетного столика — коробочки, баночки, деревянное блюдо с бусами, флаконы из-под духов, по большей части пустые. Окно доходило до пола и было наполовину задёрнуто тёмной гардиной. Паркет «дышал» — рассохшиеся половицы хлябали под ногами. Насколько свежа и опрятна, словно умыта росой, была хозяйка, настолько заброшенным выглядело её жильё. Время от времени я устраивал уборку. Дина сидела с ногами на тахте, — я хочу сказать, поджав ногу, — и смотрела в окно.

Говорят, Париж не меняется; поселившись здесь, я не уставал удивляться тому, что всё в этом городе существует по сей день: и крутые крыши, и дома без лифтов, и скрипучие лестницы, и окна до пола. Дешёвое барахло, вываленное из магазинов прямо под ноги прохожим, розы, попрошайки, старики на скамейках — всё как встарь, город давно смирился со своей ролью быть огромным сборником цитат, и всё так же течёт Сена под мостом Мирабо, с которого некогда смотрел на воду поэт, дивясь тому, что он всё ещё жив. Высоко вдали Монмартр с сахарной головой Святого Сердца. Я прекрасно понимаю, что и то, о чём я говорю, тоже повторение сказанного тысячу раз. Приезжему я посоветовал бы внимательней смотреть под ноги: обилие собачьего кала на тротуарах свидетельствует о неугасимой любви горожан к священным животным.

Вернёмся к нашей теме, — я имею в виду её жилище. Пока я возился с пылесосом, она сидела, сгорбившись на тахте, курила, поглядывала мимо меня на улицу. В углу стоял протез — она не любила его, предпочитала палки. Костылями вообще не пользовалась. Из окна был виден сплошной, вдоль всего фасада, балкон дома напротив и крутая черепичная крыша с окошками. Улица находилась в VI округе, в знаменитом квартале, — спрашивается, что здесь не знаменито? Достаточно пройти двести шагов, чтобы очутиться у подножья мрачной башни Сен-Жермен-де-Пре, на перекрестке, облюбованном музами, где обалделый турист стоит в замешательстве перед прославленными харчевнями Flore и Deux Magots, как Буриданов осёл между двумя стогами сена.

На шаткой этажерке, среди кое-как напиханной макулатуры (она читала всё подряд), в резной овальной рамке стояла чернобровая барышня в белом, под зонтиком, отороченном кружевами. Вылитая Дина.

«Может, это ты и есть?»

«В некотором смысле».

«Что ты хочешь этим сказать?»

Она пожала плечами. Я спросил, откуда известно, что это её мать, может быть, это бабушка.

«Может, прабабушка?» — возразила она.

Она не знала, как звали её родителей, что с ними стало, не знала ничего. Всё это лежало в пустой папке с грифом «Секретно». Я переставил портрет с этажерки, откуда он легко мог свалиться, на туалетный столик. «Можешь ли ты мне, наконец, объяснить…», — спросил я, но объяснять было нечего, мы могли говорить обо всём, кроме того, о чём нельзя говорить. Я уже сказал, что тщетно убеждал её переехать в мою квартиру. Мы ничего не скрывали друг от друга, скрывался и ускользал, если можно так выразиться, самый предмет разговора.

Бывало и так, что меня просто не впускали. Я стоял на площадке со стучащим сердцем, с продуктовыми сумками, звонил, ждал. Звякала цепочка, дверь приоткрывалась, надменный голос произносил:

«Извините, но я не могу вас принять».

Высовывалась голая рука.

«Сколько раз я просила вас не утруждать себя…» Через несколько дней я снова взбирался к ней на шестой этаж, и она спрашивала светским тоном, как ни в чём не бывало:

«Что случилось, вы были больны?»

В декабре лили дожди, тускло сияла иллюминация; мы встречали годовщину нашего знакомства в заведении, которое, я надеялся, должно было ей понравиться. На Дине было чёрное платье с рукавами из тёмного газа, с полупрозрачной грудью, я облачился во фрак, — ей-Богу, мы были красивой парой. И когда мы шествовали по залу следом за чопорным метрдотелем, я, задрав подбородок, и она, слегка прихрамывая, люди за столиками оглядывались на нас с восхищением.

Гарсон вручил нам огромные, как почётные грамоты, папки с меню, второй официант приблизился с картой вин. Состоялся обмен мнениями, были высказаны глубокомысленные соображения, даны компетентные советы. Последовал церемониал опробования.

«Где вы обучились всем этим премудростям?»

«Нигде. Это разговор авгуров. Римские авгуры старались не смотреть друг на друга, чтобы не расхохотаться».

Я предложил выпить за нас.

«Что это значит?»

«За тебя, за меня».

«За вас — пожалуйста».

«Знаешь что, — сказал я смеясь, — всякому терпению приходит конец, ведь мы уже, кажется, договорились: говорить друг другу ты. Это первое. Второе…»

«Я знаю», — сказала она и стала смотреть по сторонам.

«Нет, не знаешь. Я не собираюсь возвращаться к нашей избитой теме. Дина! — сказал я. — У нас сегодня торжественный день. Будем говорить о чём-нибудь высоком».

«О чём?»

«Об Эйфелевой башне. Или о поэзии. Sous le pont Mirabeau coule la Seine. Et nos amours…[13] Тебе нравится?»

«Нравится». И разговор иссяк.

Подъехал столик с блюдами, приготовления до некоторой степени оправдывали наше молчание.

«Тебе скучно со мной?»

Она усмехнулась, пожала плечами.

«Я понимаю, я для тебя слишком стар».

Дина учтиво ответила:

«Вне всякого сомнения».

«Будь я лет на пятнадцать моложе…»

«Вы были бы слишком молоды».

«У тебя кто-нибудь есть», — сказал я как бы в шутку.

«У меня?» — спросила она удивлённо.

«Не у меня же. Блины остывают».

Я решил угостить её деликатесом моей страны и давал указания: что надо положить, как надо сворачивать блин. Надеюсь, меня поймут правильно: слава Богу, я не принадлежу никакой стране. Единственный вид патриотизма, который я признаю, — гастрономический.

«Почему вам пришла в голову такая мысль?»