– Я обязан тебе жизнью… – начал было я.
Он легким жестом прервал мою речь.
– Капитан Перси мой друг. Мой брат любит его, и он был добр к моей сестре Покахонтас, когда она была пленницей в Джеймстауне. Я рад, что смог отогнать от него нынешнего волка.
– Скажи мне вот что, – попросил я. – Перед тем как ты покинул Джеймстаун, слышал ли ты что-либо о моей жене и моем враге?
Он покачал головой.
– На восходе комендант пришел в дом моего брата и разбудил его, крича, что ты сбежал из тюрьмы и что твой враг лежит в доме для гостей, весь изодранный каким-то лесным зверем. Мы с моим братом тотчас же пошли по твоему следу; город еще не проснулся, когда мы оставили его, и с тех пор я туда не возвращался.
К концу его рассказа мы остались в лощине втроем, ибо все дикари – и мужчины, и женщины – поспешили навстречу своему императору, слово которого было законом для всех племен от великого водопада на далеком западе до Чесапикского залива. Солнце только что поднялось над низкими холмами, заливая своим золотистым светом и лощину, и все, что ее окружало. Вода в ручейке засверкала точно бриллианты, а деревянные истуканы, украшавшие черные святилища, больше не казались устрашающими. Нигде не ощущалось ни малейшего признака угрозы: ни в безоблачных небесах, ни в доносившемся из леса сладостном и жалобном молитвенном песнопении к Кивассе, которое выводили женщины паманки. Пение приближалось, и шуршание прошлогодних листьев под множеством ног становилось все явственнее; затем весь этот шум разом затих, и Опечанканоу вступил в лощину в одиночестве. В прядь волос, оставленную на его бритой голове, было воткнуто орлиное перо, на обнаженной груди, не тронутой ни краской, ни татуировкой, висели три нитки жемчуга; его мантия была сплетена из перьев мелких певчих птиц с голубыми спинками и казалась мягкой и блестящей как атлас. Лицо этого императора варваров было темно, холодно и бесстрастно, как лик смерти. За этой никогда не меняющейся непроницаемой маской, будто в безопасном убежище, этот человек – дьявольски хитрый и коварный – мог подводить под нас невидимые подкопы, замышляя нашу погибель. Он обладал мужеством и чувством собственного достоинства – этого у него было не отнять. Думаю, он и ведомые им племена считали, что мы, англичане, причинили им немало обид: Бог знает, возможно так оно и было. Однако, если когда-либо мы и вели себя сурово или несправедливо в наших отношениях с дикарями – а я этого не утверждаю, – то по крайней мере в наших действиях не было коварства, и мы не раздавали поцелуев Иуды.
Я выступил вперед и встретил его на том самом месте, где был разложен костер. Минуту мы оба молчали. Истинной правдой было то, что я много раз высказывался против него, и он это знал. Также истинно было и то, что без его помощи Нантокуас не сумел бы спасти нас от верной смерти. И еще одной истиной было то, что индеец никогда ничего не прощает и не забывает. Он был моим спасителем, и я знал, что милосердие он явил по какой-то ведомой ему одному таинственной причине, которую я не мог постичь. Однако я должен был выказать ему благодарность и выразил ее так просто и кратко, как только мог.
Он выслушал меня без удовольствия и без неприязни, и никакие иные чувства не запечатлелись на его лице, и лишь когда я закончил, он, будто пробудившись ото сна, улыбнулся и протянул мне руку, как сделал бы белый.
Когда чьи-то губы растягиваются в улыбке, я всегда смотрю этому человеку в глаза. Глаза Опечанканоу были так же непроницаемы, как полночное озеро, а веселья или дружелюбия в них было не больше, чем в широко раскрытых глазах демонов, вырезанных из дерева на углах святилищ.
– Певчие птицы напели ложь в уши капитану Перси, – произнес он, и его голос был подобен его взгляду. – Опечанканоу полагает, что капитан Перси более не будет слушать их лживое пение. Вождь паухатанов любит белых людей: и англичан, и других белых, если они существуют. Он назовет англичан своими братьями и научится от них, как править и кому молиться.
– Пусть Опечанканоу пойдет со мною нынче в Джеймстаун, – ответствовал я. – Ему ведома мудрость лесов – пусть же он познает мудрость города.
Император снова улыбнулся.
– Я приду в Джеймстаун уже скоро, но не сегодня, и не завтра, и не послезавтра. А капитан Перси будет должен выкурить со мною трубку мира на берегу Паманки и будет пять дней пировать со мною и смотреть, как танцуют молодые воины и индейские девы. Потом он сможет отправиться в Джеймстаун с дарами для великого белого отца и с посланием от Опечанканоу, что тот скоро явится сам, чтобы поучиться у белых людей.
Я мог бы скрежетать зубами от этого промедления, из-за этих пяти дней, когда она будет считать меня мертвым, но было бы верхом глупости и чистым безумием выказать нетерпение, которое меня снедало. Я тоже умел улыбаться одними губами, когда того требовали обстоятельства, и пить горькое питье так, словно это напиток богов. С самым что ни на есть веселым видом и без особых опасений мы с Диконом последовали за хитроумным императором, его молодым военачальником, которого он снова привязал к себе незримой нитью, и их свирепой свитой обратно в деревню, которую мы не чаяли когда-либо увидеть вновь. Мы пробыли там день и ночь, затем Опечанканоу отослал паспахегов прочь – куда, он нам не сказал – и вместе с нами направился в свою собственную деревню, располагавшуюся вверх по течению от великих болот Паманки.
Глава XXXII, в которой мы гостим у императора
Мне и прежде случалось проводить по нескольку дней и ночей среди индейцев в качестве исследователя, завоевателя и переговорщика, когда мы меняли голубые бусы на еду – кукурузу и индеек. Тогда со мною всегда были и другие англичане. Хорошо представляя себе, что мы имеем дело с язычниками, коварными и свирепыми, которые сегодня набиваются в друзья, а завтра станут злейшими врагами, мы держали мушкеты наготове, смотрели в оба и, тешась остротой риска и новизной противника и обстановки, ухитрялись получать от этих кратких визитов не только выгоду, но и немалое удовольствие. Но сейчас все было иначе.
День за днем я изнывал от тревоги в проклятой деревне Опечанканоу. Пиры, охота и ликование всей деревни после удачной охоты, буйные песни и еще более буйные пляски, фантастическое ритуальное фиглярство, внезапные вспышки ярости и столь же внезапные взрывы хохота, громадные костры, вокруг которых сидели размалеванные воины, бессонные часовые, обширные болота, через которые невозможно было пройти ночью, мертвые листья, громко шуршавшие даже от самого легкого шага, однообразные дни, нескончаемые ночи, когда я думал о ее горе и об опасности, которая, быть может, ей грозила, – все это было как дурной сон, от которого я не мог очнуться.
Суждено ли нам когда-нибудь пробудиться? Может быть, от этого сна мы перейдем к более глубокому, от которого не будет пробуждения? Каждое утро я задавал себе вопрос: а не окажемся ли мы снова в лощине между холмами, прежде чем придет ночь? Ночь приходила, а в нашем причудливом сновидении все оставалось по-прежнему.
Должен признать, что загадочный император, которому мы были обязаны жизнью, принимал нас как дорогих гостей. Самые лучшие куски мяса убитых на охоте животных доставались нам, самая вкусная рыба, самые нежные корешки. Шкуры, на которых мы спали, были легкими и пушистыми, женщины прислуживали нам усердно, а старики и воины вели с нами бесчисленные торжественные беседы, сидя под распускающимися деревьями в клубах голубого табачного дыма. Мы были живы и в добром здравии, с нами учтиво обращались и вскоре обещали отпустить; мы могли бы ждать – ибо нам не оставалось ничего другого – в относительном довольстве, но ни малейшего довольства не было в наших сердцах. В воздухе был разлит ужас. Он словно невидимое испарение подымался от зеленеющих болот, от медленно несущей свои воды реки, от гниющих листьев, от стылой черной земли и обнаженного леса. Мы не знали, в чем его суть, но он пробирал нас до мозга костей.
Все это время Опечанканоу мы видели редко, хотя нас поселили в такой близости от него, что его часовые охраняли и нас. Словно некое божество, он скрывался в самых глубинах своего вигвама с его извилистыми коридорами и висячими циновками, отгораживающими его от остального мира. Иногда, выходя из своего затворничества, он отправлялся прямиком в лес. Вместе с ним уходили лучшие воины, но по возвращении они не приносили с собой добычи и не приводили пленных. Что они делали в лесу, мы не знали. Будь с нами Нантокуас, он бы сильно скрасил наше пребывание в деревне Опечанканоу, но утром того дня, когда мы прибыли в деревню, император отправил его послом к раппаханнокам, и на четвертое утро нашего пребывания у Опечанканоу, когда восход снова озарил черный голый лес, он еще не вернулся. Если бы бегство было возможно, мы с Диконом не стали бы ждать, когда Опечанканоу исполнит свое сомнительное обещание, данное нам среди святилищ Уттамуссака. Но бдительность индейцев не знала сна: они следили за нами и день и ночь. А были еще сухие листья, которые предательски шуршали при малейшем движении, а еще надо было пересечь болота и переплыть реку…
Так томительно протекли четыре дня, а ранним утром пятого, едва выйдя из нашего вигвама, мы обнаружили Нантокуаса, который сидел, великолепный в своей раскраске и нарядной амуниции посла, недвижный, как бронзовая статуя, и не обращающий ни малейшего внимания на восхищенные взгляды женщин, что стояли на коленях вокруг нашего костра, готовя нам завтрак. Увидев нас, он встал, чтобы поприветствовать нас, и я крепко обнял его – так рад я был увидеть его снова.
– Раппаханноки устраивали пиры в мою честь очень долго, – сказал он, – и я уже начал бояться, что капитан Перси уйдет в Джеймстаун до того, как я вернусь на берега Паманки.
– Увижу ли я когда-нибудь Джеймстаун вновь, Нантокуас? – спросил я. – Меня одолевают сомнения.
Он посмотрел мне в глаза, и взгляд его был так же прям и искренен, как и всегда.
– Вы уйдете завтра на рассвете, – ответил он. – Опечанканоу дал мне слово.