Пока тебя не было — страница 11 из 50


Телефон снова зазвонил, когда они ужинали: Моника приготовила довольно удачную запеканку. Нашла новый рецепт в журнале, там велели добавить курагу. Ей обычно не нравилось сладкое в пряных блюдах, но тут получилось очень даже неплохо.

Питер подошел к телефону. Она плеснула себе еще немножко вина, красная жидкость гортанно булькнула, выливаясь из бутылки. Оторвала хлебную корочку и откусила мякиш. Она чувствовала себя вымотанной, дрожащей, как бывает после приступа рыданий. Как лондонская улица после уборщиков: темная, мокрая, очистившаяся.

Питер внезапно вернулся в комнату и встал за ее стулом. Она обернулась и посмотрела на него снизу вверх.

– Моника… – начал он, положив ей руку на плечо.

Ей не понравился этот голос, не понравилось серьезное лицо Питера.

– Что? – спросила она, вздрогнув от его прикосновения. – Что такое?

– Твой брат звонит.

Она продолжала смотреть на мужа.

– Что случилось?

– Ты с ним лучше поговори.

Моника посидела еще мгновение, потом сорвалась с места. На середине комнаты она вдруг поняла, что пол под ее туфлями пошел рябью и волнами и что сама она сейчас упадет. Она внезапно осознала, почему день был таким странным, почему она все время была на грани слез, почему воздух вокруг нее казался гнетущим и истертым. Она знала. Знала, что сейчас скажет Майкл Фрэнсис. Знала, что это, но не хотела слышать. Что-то случилось с Ифой. Автомобильная авария, утопление, передозировка, убийство, ужасная болезнь. Ее брат звонил, чтобы сказать, что их сестра умерла.

Она не могла заставить ноги двигаться; не могла дойти до двери. Хотелось остаться здесь, возле вина и запеканки. Не хотелось этого слышать.

У нее новенькая сестричка, сказала медсестра, стоя рядом с Моникой у окна детского отделения, где младенцы были выложены, как булки в пекарне. Маленькая девочка. Сложно было понять, потому что ее завернули в столько одеял, пеленок и тряпочек. У нее было красное личико и крошечные кулачки, крепко стиснутые. Ее звали Ифой. Ифа Магдалена Риордан. Длинное имя для такой малышки.

А потом, так Монике казалось, малышка открыла рот и принялась кричать, и кричала очень долго. Кричала, чтобы ее покормили, кричала, когда ее кормили, кричала после кормления, так кричала, что отрыгивала все молоко, что проглотила, странными желтовато-белыми струйками, которые ударялись в стены и в ткань дивана. Она кричала, стоило положить ее навзничь, хоть на мгновение, в кроватку или в коляску. Молотила воздух кулачками, наполняла комнату звуком; вцеплялась в волосы и шею Гретты, охваченная мукой, которую ни с кем не могла разделить, плакала, и слезы текли по ее лицу на воротнички распашонок. Ноги у нее поднимались и опускались, словно она была заводной игрушкой, лицо морщилось, и комнату заполнял неровный звук, о который можно было бы порезаться, если встать слишком близко. Гретта опускала голову на руки, и Моника отрывалась от домашнего задания и брала малышку, и они с Ифой вдвоем отправлялись в горестный обход кухни.

Мать носила малышку к врачу, который посмотрел в верещавшую коляску и сказал: давайте ей бутылочку. И они пошли гуськом в аптеку, Моника, Майкл Фрэнсис и их мать с коляской, и купили блестящие бутылочки с оранжевыми крышками и банку порошкового молока. Но Ифа лишь раз приложилась к бутылочке, отвернулась и завыла.

Моника стояла в прихожей, которую Дженни выкрасила в темно-коричневый, похожий на расплавленный шоколад. Она хотела сделать здесь ремонт – ее подташнивало каждый раз, как она оказывалась в прихожей. Но она никак не могла решить, в какой цвет красить. Розовый, как раковина, или радостный оранжевый? Мягкий желтый? Весенний зеленый?

Она подняла телефонную трубку и сжала ее в руке. Она знала, брат собирается сообщить ей, что их сестра умерла. Сообщить подробности, время, даты. И что тогда сказать? Нужно будет все устраивать. Она знала, что Ифа в Нью-Йорке. Их родители в Лондоне. Как собрать всех в одном месте? И в каком? Им что, всем поехать в Нью-Йорк? Или в Лондон? Или в Ирландию? Где подходящее место?

Она поднесла трубку к уху и на мгновение прислушалась к шуму в доме брата, словно любопытствующий, приложившийся ухом к замочной скважине. На фоне голосил ребенок – трубная, восходящая нота. Поверх слышался голос другого ребенка, говоривший что-то про маму и сказку на ночь. Она слышала, как брат сказал:

– …сосчитаю до пяти, и, когда дойду до четырех, ты слезешь с подоконника, слышишь?

– Майкл Фрэнсис? – сказала Моника, отправляя голос по проводам к нему в самый Лондон. Она не хотела знать, что он собирался сказать, не хотела принимать слова, забирать их у него и укладывать в себя, где они будут лежать всю ее оставшуюся жизнь.

– Господи, Моника, – выплюнул Майкл Фрэнсис в телефон, и Моника тут же поняла, что никто не умер, что дело в чем-то другом, и новизна происходящего испугала ее, – где ты, ради всего святого, была?

– Тут, – сказала Моника, выпрямившись; да как он смеет так с ней разговаривать? – Я была тут.

– Я звонил, звонил… Почему ты не подходила к телефону?

– Я была занята. И сейчас занята. Что тебе нужно?

– Папы нет.

– Что?

– Пропал.

– Пропал? Он не мог пропасть. Он, наверное, просто…

Голос Моники заглох. Мысль о том, что отец мог сделать что-то хоть отчасти неожиданное или незапланированное, была нелепа. Он был из тех, кто тщательно обдумывает поход в супермаркет, взвешивая все «за» и «против».

– Не мог он пропасть, – повторила она. – Он, наверное, просто…

Ей пришлось остановиться и сделать несколько вдохов. Ее мозг, как выяснилось, все еще был занят кончиной Ифы и вопросом того, где устраивать похороны. А нынешнее – чем бы оно ни было – было так невероятно, так немыслимо, что она не могла отвлечься и задуматься об этом.

– Мама искала… не знаю… дома?

– Они везде искали, и…

– Кто «они»?

– Полицейские, – нетерпеливо произнес Майкл Фрэнсис, давая понять, что до нее не доходит, насколько все серьезно, что она пропустила несколько стадий этой драмы. – Мама не видела его с утра, и они…

– С сегодняшнего утра? – спросила Моника. – Но это целая вечность!

– Знаю.

– А они проверили… не знаю. Он куда-то выходил? Или…

– Мон, – сказал Майкл Фрэнсис, и голос его стал мягче. – Он снял деньги с их счета.

– Ох.

– Он не попадал в аварии, насколько мы знаем. Он… сбежал.

– И куда он направился?

– Мы не знаем.

– А что говорит полиция? Что они намерены предпринять?

– Сказали, что ничего не могут сделать.

– Почему?

– Говорят, это не пропажа человека. Мы думаем, что он и паспорт прихватил. Сначала он отправился в банк, но что было потом, мы не знаем. Он просто исчез.

Моника смотрела на то место, где шоколадно-коричневая краска на перилах облупилась, открыв слои цветов внизу, как кольца на дереве. Тусклая бирюза, неистовый лиловый, кремово-белый. Она на мгновение задумалась о других, стоявших, как она, в прихожей и думавших, в какой цвет ее покрасить.

Майкл Фрэнсис снова заговорил о том, что она должна приехать в Лондон, помочь матери, что нужно связаться с Ифой, но у него нет ее телефона; он звонил по тому, который она давала, но человек, ответивший по нему, сказал, что Ифа там больше не работает.

Ифа во всей красе, тут же подумала Моника: поменять работу, но не уведомить. Потом она почувствовала укол раздражения, заметив, что ее мозг снова обратился к младшей сестре. Что сегодня за день, почему от Ифы не отвяжешься, почему она так завладела ее мыслями – как взрослая, как ребенок, как младенец? Разница в возрасте между ними обеспечивала Монике ясное представление об Ифе во все периоды ее жизни. Ифа, вспомнила Моника, глядя на облупившуюся краску, голосила годами. Почти без передышки. Они в конце концов к этому привыкли, привыкли жить в фоновом шуме ее бешенства. Она верещала, сидя в детском стульчике, в прогулочной коляске, в машине, в автобусе, в кроватке, в переносной люльке. Если Моника надевала на нее помочи[6], чтобы прогулять по улице, – а это она делала часто, потому что Гретте нужно было передохнуть хоть иногда, хоть четверть часа, – Ифа бросалась ничком на асфальт и лягала его в бешеной ярости. Если Моника не разрешала ей исследовать какую-нибудь крутую лестницу, она кусалась, царапалась и орала; если Моника позволяла ей забраться туда, потому что устала от того, что ее кусают и царапают, и Ифа падала и билась головой, а Моника сама начинала кричать.

Казалось, сон Ифе не нужен. Она просыпалась по пять раз за ночь, уже подросшая, раздирая тьму внезапными воплями. Их мать с серым лицом врывалась в комнату, пытаясь снова ее убаюкать. Моника, чья кровать стояла рядом с Ифой, пыталась добраться до нее первой, пыталась утихомирить Ифу, чтобы мать не услышала, чтобы могла поспать, чтобы снова стала такой, какой была раньше, до всего этого: радостной, влюбленной в жизнь, вечно сновавшей по чужим домам или надевавшей шляпку, чтобы проведать священника, а не похожей на призрак, иссохшей женщиной, бродившей по дому. Но Ифа не успокаивалась. С ней всегда что-то да случалось. Ей снились кошмары про тварей, живущих под кроватью или стучащих в окно, про черную тень за дверью ванной. Если Моника вела ее через площадку и показывала, что эта черная тень – всего лишь банный халат отца, Ифа на мгновение прекращала крутить волосы, смотрела на халат и говорила:

– Но раньше это был не он. До того.

Отец говорил, что Ифа сложная; мать говорила, что это ее крест, наказание за то, что хотела еще одного; Брайди говорила, что девчонку надо пороть, пока задница не отвалится; врач сказал: «Так она у вас из этих», – и выписал Гретте рецепт на транквилизаторы, первый из многих.

С тех пор мать много спала, а иногда, даже когда бодрствовала, казалось, что где-то в глубине головы она все равно спит. Моника часто рано приходила из школы, отпрашивалась, сославшись на головную боль или расстройство желудка, но на самом деле она просто знала, что если успеет домой до того, как Ифа проснется от дневного сна, то сможет вынуть ее из кроватки и отвести вниз или во двор и она не разбудит мать воплями и криками. Иногда Гретта спала до вечера. Моника сажала Ифу в манеж, давала ей сковородку и деревянную ложку, а сама готовила чай. Мать выходила с мятым и каким-то размытым лицом, клала руку Монике на макушку и говорила, что та – ангел, ангел, которого послало небо. И Моника стояла, ощущая вес материнской руки, и то, что омывало ее изнутри, было не столько радостью от слов матери, сколько облегчением от того, что она дотащила всех до завершения еще одного дня.