– Для вас, Эвелин Неметов, – серьезно сказал он, – я на это пойду.
Эвелин склонила голову. Порылась в кармане и вынула солнцезащитные очки, маленькие синие диски, висящие в проволочной оправе.
– Наденьте мои.
И она похлопала его по руке, отдавая ему очки.
– Не понимаю, – взорвалась Ифа, – да почему…
Эвелин перевела взгляд с парня на Ифу, потом обратно или на отрезок воздуха между ними, словно искала там какой-то текст, который ее интересовал. По лицу скользнула тень неодобрения – и тут же исчезла.
– Полагаю, наш друг – человек принципиальный. Я права?
Он надел очки и улыбнулся Эвелин.
Эвелин повернулась к ней.
– Он уклонист, Ифа, – пробормотала она. – Ты вообще газеты читаешь хоть иногда?
Съемка пошла сама собой во второй половине дня. Эвелин щелкала, потом смотрела, щелкала, смотрела. Уходила в одну сторону, потом в другую. Ифа металась по площадке, меняя объективы, вставляя пленку, помечая использованные катушки и складывая их в сумки. Завтра, она знала, предстояло работать допоздна, проявлять это все. Когда Эвелин сказала: «Ну, все». Арно спрыгнул со стола, заключил ее в объятия и повел выпить по бокалу вина.
Ифа занялась долгим делом развинчивания штативов, укладывания камер в футляры, разборкой освещения. Когда она рассовывала объективы по мешочкам, кто-то подошел и встал рядом.
– Вся хорошая работа остается на нашу долю, да?
Ифа прищурилась, глядя на него снизу вверх.
– А то как же.
– Мне нужно начистить и нарезать десять фунтов моркови завтра, прямо с утра.
– Везет же.
– Надеюсь, вам по крайней мере за это прилично платят.
Ифа хохотнула.
– Мне вообще не платят.
Он уставился на нее с открытым ртом.
– Да ладно, серьезно?
– Ага.
– Она вам не платит? Как так?
Ифа подняла глаза. Он избавился от униформы, из рукавов футболки торчали длинные, бледные, мускулистые руки. Знак ПОЖАРНЫЙ ВЫХОД у него за головой, казалось, перестраивался, чтобы ее предупредить: ПОЗОРНЫЙ ВЫХЛОП или что там, ПОЖАЛУЙ, ТОТ?
– Ассистентам фотографов обычно не платят. Мы это делаем ради…
– Славы?
– Я собиралась сказать «опыта».
– Слушайте. – Он вытянул ногу и потрогал сумку носком ботинка. – Простите, что назвал вас англичанкой. Ифа. – Он словно обдумывал ее имя, широко улыбаясь. – Понял. Ирландское, да?
– Ага. Ева по-нашему.
– А пишется как?
В ответ она продекламировала нараспев:
– И-ф-а[8].
– Поразительно. Всего одна согласная. Как будто ваши родители бросили камешек на пишущую машинку и просто назвали вас тем, что отпечаталось на странице.
Она застегнула молнию на сумке.
– Вы всегда такой вежливый?
Он снова улыбнулся.
– Может, нам сходить пообедать?
– Пообедать? – повторила она, тыча пальцем в сторону окна, за которым темнело небо.
– Поздний обед, – сказал он. – Давайте, поучите меня ирландскому. Я вас могу научить шестью способами резать морковку и как лучше скрыть свою личность. Ну кто устоит?
Она покачала головой:
– Мне нужно на работу.
– На работу?
– Работу за деньги. Я ночами выдаю пропуска в одном месте на Бауэри.
– Не в знаменитом музыкальном клубе? Все говорят, что мне туда непременно надо сходить. Вот, может, и схожу. Пройдусь с вами.
Ифа лежит на спине, заложив руку за голову. Голова Гейба покоится у нее на животе; она чувствует ее тяжесть с каждым вдохом. Он обводит пальцами ее тазовую кость, движется поперек живота. Она касается по-новому остриженных волос на его затылке. Она никогда не видела таких волос: густые, черные, торчат во все стороны. Не волосы, а обивка. Или листва. Она захватывает прядь и тянет, с силой.
– Куда ты ездил? – спрашивает она.
– Э, – мягко противится он, – больно же.
Она не отпускает.
– Мне нужно было уехать, понимаешь? Пару ребят из тех, кого я знаю, забрали. Просто показалось, что оно… слишком близко.
Она выпускает его волосы.
– Но куда ты ездил?
– Я сказал, в Чикаго. Я там кое-кого знаю. Ездил повидаться и переждать, пока все уляжется.
– И как, улеглось?
Он переворачивается к ней лицом. Кладет руку в выемку между ее грудями.
– Кое-что явно нет.
Ифа отталкивает его руку.
– Гейб, я серьезно. Тебе ничего не угрожает в Нью-Йорке?
Он падает на постель и зарывается головой в простыни. Она подозревает, что он это сделал, чтобы не встречаться с ней глазами.
– Уверен, все в порядке. Не хочу прятаться в Канаде. В смысле, мне нравится Канада, но, понимаешь, Нью-Йорк – мой город, здесь мое место, и, – он берет ее за руку, по-прежнему не глядя на нее, – здесь люди, с которыми я хочу быть рядом.
Ифа смотрит на трещину в потолке. Следит за ней от оконной рамы до отверстия под провода светильника.
– А что с программой амнистии? Эвелин говорит, если сдашься, в тюрьму не отправят. У какой-то ее знакомой сын так сделал. Ему просто теперь нужно будет заниматься общественной работой…
– Два года. – Гейб садится. – Я знаю. Но это же бред, Ифа, эта программа – бред. Амнистия с условиями! Этого недостаточно – ни мне, ни любому из тысяч ожидающих. Я не пойду на то, чтобы меня корили, грозили пальчиком, на все это «накажите-меня-а-я-скажу-я-больше-не-буду». Я не для того почти шесть лет ставил свою жизнь на паузу, чтобы принять такую сделку. Нет. Или полная, безусловная амнистия, или ничего.
– Я просто подумала…
– Она будет, знаешь, – перебивает ее Гейб. – Безусловная амнистия. Знаю, что будет. Теперь это просто вопрос времени. Ее должны объявить. Единственный выход. Чтобы конституция продержалась еще следующие лет десять или вроде того…
Гейб все говорит и говорит. Ифа сползает с кровати, натягивает платье, наполняет чайник и зажигает конфорку. Гейб теперь разошелся насчет тонких различий между уклонением от призыва и отказом от военной службы. Она иногда забывает, что Гейб должен был начать учиться на юридическом, когда ему пришла повестка. Отсрочки для выпускников только что были отменены, и он, по его словам, выбрал непротивление – воспользоваться своим образованием и происхождением для того, чтобы не попасть под призыв, означало бы прибегнуть к привилегиям. Нет, он возьмется за это, как «простой человек», сказал он. Спрячется. Только так он потом сможет смотреть другим в глаза. Ифа иногда думает, не жалеет ли он об этом. Она уверена, что Гейб смог бы отговориться от отправки во Вьетнам; Гейб смог бы отговориться почти от всего.
Ифа открывает шкафчик, где держит еду, находит китайские палочки и коробку наполовину сожженных свечей. Открывает второй и обнаруживает бусы, которые, как она думала, потеряла, и горбушку лежалого хлеба. Она берет бусы в одну руку, хлеб в другую и рассматривает.
– Возвращайся в постель, – говорит Гейб, протягивая руку. – Я заткнусь, обещаю.
Ифа улыбается и показывает ему бусы и горбушку.
– Ты голодный?
Он поднимает бровь.
– Если это сегодня в обеденном меню, то нет. Если сходим напротив поесть лапши, то да. Но для начала иди сюда. Мне нужно с тобой поговорить.
Она остается стоять у плиты.
– О чем?
– О том, подумала ли ты над тем, что я сказал.
Улыбка сходит с лица Ифы. Перед тем как уехать в Чикаго, Гейб спросил, что она думает о том, чтобы съехаться. Он сидел на кровати, застегивая рубашку, смотрел на нее снизу вверх, и лицо его было исполнено такой надежды, такой веры в то, что она хорошая, что она та, кем он ее считает, что она не из тех, кто что-то скрывает или врет, и она почувствовала, как ее разрывает пополам, наверное, впервые, осознание, что она любит этого человека, у которого такая странная, тайная жизнь, и его твердые принципы, и ботинки с разномастными шнурками, но еще она поняла, что не может жить с ним вместе: как скрыть свои трудности, если они будут жить в одной квартире? Как сохранить тайну, если он все время будет рядом? Он увидит, как она мучается, расшифровывая счета. Застукает, когда она будет просить соседку прочесть, что написано на банке консервов. Услышит, как она скажет: «Я очки потеряла», – и удивится: «Ты же не носишь очки, Ифа, никогда не носила». Невозможно. Она должна сказать «нет», но придумать, как сказать это, чтобы «нет» означало в то же время «да», и как, скажите на милость, это выразить?
Она как раз пошла к нему, когда ее остановил какой-то шум. В первую секунду она не понимает, что это. Громко, она даже вздрогнула. Потом она осознает, что это телефон.
– Не отвечай, – тут же говорит Гейб.
– Надо.
– Нет. – Он делает выпад в ее сторону, но она уклоняется. – Это просто Эвелин, хочет поболтать про свет. Или про текстуру бумаги. Или что там пришло в ее долбанутую голову.
– Гейб, это нехорошо.
– Знаю. Я нехороший. Иди сюда.
Он хватает ее за подол, как раз когда она снимает трубку.
– Алло? – произносит она.
На линии трещит и воет статика. Кто-то говорит, словно из центра урагана, слова тонут в метели звука. Гейб захватывает все больше и больше ее платья, а она все еще держит в свободной руке бусы и хлеб.
– Алло? Кто это? Я вас не слышу. – Она в отчаянии трясет трубку. – Алло? Гейб, отстань, – шипит она, роняя горбушку, которая со стуком бьет Гейба по голове. Он ругается, а она хохочет.
– …машиной… – слышит она в трубке.
– Что? Я вас не понимаю.
Она пытается освободить платье от хватки Гейба, в телефоне жужжит речь, которую не разобрать, сердитая, настойчивая, как насекомое за стеклом.
– Может быть, перезвоните? – беспомощно говорит она сквозь шум.
Гейб уже обнял ее и прижимается всем телом сзади.
– Вы меня слышите?
И внезапно, к своему изумлению, она узнает голос брата – здесь, в нью-йоркской квартире, где на полу валяется брошенная одежда, где нет еды, где она живет одна, а у обочины всю ночь стоят полицейские машины, куда никто не приходит, кроме ее любовника, который скрывается от закона. Голос брата долетает из трубки, Ифа едва может в это поверить, и от знакомых интонаций глаза у нее наполняются слезами, ей трудно расслышать, что он говорит, так ее трогает сам звук его голоса.