Пока тебя не было — страница 18 из 50

– Майкл Фрэнсис? – произносит она.

– Тебе нужно ехать домой, – говорит ее брат.

Пятница. 16 июля 1976 года

5) (II) Признается правонарушением воровство воды, за которое предусматривается наказание в виде штрафа в размере не более £1500 и не менее £500.

(III) Под воровством подразумевается взятие воды откуда-либо или у кого-либо без получения разрешения.


Акт о Засухе 1976 года

Дома

Раннее утро на Гиллертон-роуд. Глинистая недотьма, свойственная большим городам, только-только начинает уступать свету. Кирпичные дома с террасами все еще в тени, небо цвета стоялого молока, деревья вдоль тротуаров вобрали остатки сумрака в кроны. День предыдущий и день еще не наставший повисли в равновесии, каждый ждет, чтобы двинулся другой.

Сегодня в глубине графства Дорсет участок торфяной почвы, тлевший много дней, охватит пламя. Сама земля загорится и запылает. Возле Сент-Айвза стена огня, движущаяся со скоростью сорок миль в час, поглотит лес. Но об этом пока никто не знает. Термометры, висящие на подоконниках, на стенах гаражей, на крышах сараев, копят жару и ждут; пожарные спят, уткнувшись лицами в подушки, сжимая в кулаках простыни.

В странную погоду люди странно себя ведут. Как горелка, поднесенная к тигелю[9], приводит к обмену электронами, распаду некоторых соединений и появлению других, так жара воздействует на людей. Она обнажает их, лишает их защиты. Они начинают вести себя не то что необычно, а неосторожно. Действовать не нехарактерно для себя, но наоборот, очень в русле своего характера.

Женщина, живущая в конце Гиллертон-роуд, вожатая девочек Брауни, начала встречать мужчину, которому принадлежит газетный киоск, после того, как он закрывается. Девушка по соседству, талантливая школьница, от которой ждали отличных оценок на экзаменах, перестала ходить в школу и проводит дни в Гайд-парке, катаясь кругами по заросшему водорослями озеру на водном велосипеде, она жжет спички одну за другой, давая им догореть до почерневшего жгутика. Мужчина, живущий напротив, купил итальянский мотороллер. Ему нравится, как лощеное тельце скутера вплетается между машинами, как он поет, набирая скорость, когда проносится мимо неуклюжих автобусов. Нравится, как горячий воздух и выхлопы обдают кожу, ерошат волосы. Нравится, как рычит на холостом ходу двигатель и как ослепительно блестит солнце на хромированных деталях. И, как теперь известно большинству обитателей улицы, мистер Риордан из четырнадцатого дома исчез, просто взял и ушел, и семья понятия не имеет, где он и когда вернется. Если вообще вернется.

Из-за припаркованного фургона выскальзывает лиса, замирает на середине Гиллертон-роуд, потом прыгает через ограду сада и исчезает, описав круг хвостом. Ранний поезд метро трясется под плитками тротуара; вибрация ощущается в кирпичной кладке домов, в оконных рамах, половицах и лепнине. Дрожащий пронизывающий гул проходит по улице, от одного края застройки до другого. Но дома к этому привыкли, и их обитатели тоже. На кухонных полках дребезжат бокалы, часы на каминной полке четвертого дома бьют вполсилы; сережка, оставленная на прикроватном столике на другой стороне улицы, скатывается на пол. Дальше по улице женщина поворачивается в постели; просыпается ребенок, обнаруживает, что лежит в клетке между ребрами кроватки, и не понимает, что это и где все, и зовет кого-нибудь: идите сюда, быстрее, пожалуйста.

Ифа Риордан, идущая по улице, слышит, как плачет ребенок. Плач заставляет ее повернуть голову. Она обводит взглядом задернутые занавески, куст гортензии с обвисшими цветами, растущий перед домом, брошенный на середине дорожки трехколесный велосипед, но не видит ничего этого, их существование не откладывается у нее в уме. Она и ребенка-то едва слышит, хотя он продолжает плакать, она почти не понимает, что заставило ее взглянуть в ту сторону.

То, что она идет по Гиллертон-роуд, приводит Ифу в замешательство. Она одновременно осознает, что вокруг ей все знакомо, ближе некуда, как вид собственной руки с рядом костяшек и плоскими ногтями, и то, насколько здесь все тревожно-непонятное. Какая-то печальная нереальность сна есть в этой прогулке по Гиллертон-роуд в шесть утра в середине лета. Что она тут делает? Как она за одну ночь перенеслась из квартиры в Нью-Йорке, где они с Гейбом впервые за несколько недель были вместе, сюда – на дорогу, по которой ходила тысячи раз, в школу и из школы, из углового магазина с мамиными сигаретами и фунтом муки, с тех ужасных уроков танцев, из шахматного клуба после школы, от метро? Кружится голова, она чувствует, как на нее накатывают мелкие волны тошноты. Последние три года она думала, что может и не вернуться сюда, может никогда больше не пройти по Гиллертон-роуд. И все же – вот она, тут как тут. Вон ряд деревьев, поднимающих корнями плитки тротуара. Вот мощеные дорожки к домам. Вот бетонные пирамидки, торчащие из стены, которая идет вдоль фасадов трех домов. Ей не нужно прикасаться, она и так знает шершавую, зернистую поверхность бетона, помнит ощущение, возникающее, когда пытаешься сесть на неподатливый, неприветливый гребень, знает, как, неизбежно соскользнув с него, зацепишь и испачкаешь ткань саржевой школьной юбки. Взрослая Ифа внезапно замечает, что такая форма стены придумана нарочно, чтобы люди – дети – не садились на нее, и девушку наполняет отвращение к тем, кто живет в этих домах, кто построил стену. Что за люди могут отказать ребенку в отдыхе, когда он возвращается из школы?

Ифа пинает стену.

Потом продолжает путь по Гиллертон-роуд. Еще одиннадцать домов, и она придет.

Она вскидывает сумку повыше на плечо. Это дорожная сумка Гейба; ее единственный чемодан развалился сто лет назад. Наличие сумки, как ни странно, успокаивает Ифу. Есть что-то в этих потертых, изношенных складках, что-то безошибочно его, в этом сама его суть. Она рада, что сумка при ней; ведь, стоя на этой улице, Ифа могла бы ощутить, что провалилась во временную петлю и не существует ни его, ни Нью-Йорка. Дорожная сумка – это доказательство. Она его не выдумала.

Она смотрит на ветви деревьев. Белые березы. Она никогда этого прежде не замечала: вдоль улицы растут березы, кора на стволах отслаивается и загибается, листья-сердечки обвисли и пожелтели. Бедняжки. Когда им в последний раз доставался глоточек воды? Кто же знает.

Все кажется меньше. Ниже. Деревья, дома, бордюры, калитки. Словно вся улица ушла на фут в землю.

Ифа вдавливает мысок кеда в землю под деревом. Ничего. Вообще не поддается. Просто сухая почва, как обожженная в печи глина.

Надо идти. Глупо затягивать.

Под улицей проходит еще один поезд метро. Ифа еще мгновение стоит на месте, ощущая, как вибрация проникает в подошвы ее ног, в лодыжки, в бедренные кости, в таз, а потом в позвоночник. Лондон, город, входит в нее, требует ее обратно.

Она касается рукой ствола березы: чувствует трещины под ладонью. Потом идет дальше.

Когда она доходит до дома, то видит зеленую входную дверь. Ифа столбенеет. Дверь всегда была красная, сколько она помнит. Радостный цвет, всегда говорила мать, приветствует всех как надо. Отец красил дверь, стоя снаружи в одежде, которую нарочно хранил для таких случаев: заляпанные эмульсией брюки, рубашки с вытертыми воротничками. Маленькая Ифа выходила ему помогать, смотрела, как он снимает старую краску паяльной лампой, от которой дрожал воздух. Отец никогда не был особо разговорчивым – мать, конечно, восполняла нехватку, занимая весь эфир в доме, – но позволял ей помогать собирать краску в поддон, стоял рядом, чтобы она видела, как густая красная жидкость, стекая, заливает все четыре угла, и иногда, может, на мгновение, клал Ифе руку на плечо.

Она думает, как отец шел по этой дорожке, зная, что уходит, что все бросил и никому ничего не сказал. «Где ты, – говорит она про себя, – куда ты делся?»

Пока она стоит на тротуаре, входная дверь, по-новому зеленая, с медным номером «14», прибитым кривовато, приоткрывается. Долю секунды Ифа ждет, что сейчас выйдет отец забрать с крыльца молоко, что все это было ошибкой, что он вернулся, все просто неправильно поняли.

Но это не отец. Это мать, она выходит за порог на озаренную рассветом улицу в тапочках и халате, придерживая закрывающуюся дверь в пантомиме предупредительности. Разумеется, это ее мать, у нее вечно были нелады со сном: таблетки, которые она постоянно принимает, сбили внутренние часы. Она выглядит старше, думает Ифа в замешательстве. Нет, не старше. Как-то уязвимее. Руки беспокойные, так и теребят край мусорного ведра. Волосы выкрашены в какой-то непонятный цвет, тиковой древесины, корни отросли. Неужели прошло всего три года?

– Мама, – говорит Ифа.

Гретта резко оборачивается, лицо у нее испуганное. Она невпопад спрашивает:

– Что?

– Мама, – повторяет Ифа. – Это я.

– Ифа?

И тут до Ифы доходит, что мама – единственная, кто верно произносит ее имя. Единственная, у кого на языке оно звучит так, как должно. Ее выговор – по-прежнему безошибочно голуэйский, спустя столько лет, – открывает первый слог чем-то средним между «и» и «э», а второй звук – непостижимая смесь «в» и «ф». Она проводит имя точно между Авой, Эвой и Иви, минуя все три варианта, но не задевая их. «Ифа», – говорит она, как никто на свете.

– Да, – отвечает Ифа, опуская на землю дорожную сумку.

В конце дорожки, ведущей к дому Гретты, стоит женщина, говорящая голосом, который Гретте знаком. На голове у женщины повязан шарф, у ног сумка.

– Господи боже, – говорит Гретта, едва не выронив мусор, который вынесла. – Это ты?

Воздух в ранний час неподвижен, он уже густеет от набирающей силу жары. Гретта разгребает этот воздух, разделяющий их, и хватает девочку за руку, за шею, за все. Вот она, у нее в объятиях, ее третья, нежданная малышка, боль ее сердца. Все пространство и расстояние, разделявшее их, ушло, съежилось. Это Ифа, и она здесь. Гретту многое удивляет, но особенно ее рост. Гретта всегда считала, что Ифа такая же, как она: маленькая, хрупкая, зови как хочешь. Но теперь она видит, что Ифа выше ее на добрых несколько дюймов. Как же так вышло?