Ифа смотрела на череду букв, колебавшихся и качавшихся, как флаг на ветру, и чувствовала, как ее глаза наполняются слезами, горькими и щелочными. Она взглянула на Гейба. В голове зазвучал старый, знакомый стук, и в груди возникло чувство, словно не можешь вдохнуть достаточно воздуха, будто кто-то держит тебя за горло, под подбородком, безжалостной неослабевающей хваткой.
Что было делать? Она улыбнулась ему своей вечной полуулыбкой, склонив голову набок, и слегка пожала плечами.
Зря она так сделала, это она поняла сразу. Гейб отступил назад от стекла, на котором буквы исчезали в пустоту. На лице у Гейба была боль, тоска, и ей пришлось взять себя в руки, чтобы не удариться лбом в стенку и не закричать: «Пожалуйста, я не виновата. Я просто не могу».
У выхода, где было полно народу – кто-то щелкал арахис, кто-то дремал, кто-то рылся в сумке, – Ифа вынула из сумки ручку и скрючилась, чтобы написать на левой руке, потом как можно быстрее переложить ручку и начертить на правой. Она записала, что помнила, из слов, которые увидела на стекле. В голову пришла безумная мысль, что она сможет кому-то их показать, может быть, спросить кого-то в самолете. «Т», длинная цепочка букв, «?» в конце, и это слово, то ли «МЕНЯ», то ли «МЕНЯТЬ»? Она писала, сосредоточившись и напрягаясь, словно так можно было отмотать время назад, туда, где он стоял за стеклом, и его лицо отдалялось, словно, если написать все это чернилами на руке, все можно будет отменить.
Слова появлялись под кончиком ручки, как черное заклинание. Потом она поднялась по ступенькам в самолет, неся слова на теле.
Гретта хватает дочь за запястье.
– Это что такое?
Вся рука Ифы исписана словами и буквами, черными чернилами. Одни стерлись, другие написаны задом наперед, замечает Гретта, и ее пронзает порыв раздражения, нашедший привычный путь.
– Ничего. – Ифа выкручивается из захвата, заползает поглубже в кресло, снова становясь для всего мира похожей на угрюмого подростка, которым когда-то была.
Гретта никак не может собраться с мыслями, навести в них порядок. Не может стать тем, кем нужно сейчас, когда все дети впервые за много лет собрались вместе. Роберта нет. Ифа сидит с вот таким лицом. А Моника у буфета откидывает голову, как обычно, и принимается возиться с корзиной для белья. Эти двое друг на друга не взглянули. Как чужие. Она понятия не имеет, как такое могло получиться, да еще у нее в семье.
– Нам всем нужно, – произносит Моника, судя по всему, обращаясь к стене, – сесть и составить план.
– Нельзя так себе кожу исписывать, – говорит Гретта, хотя не знает почему, ведь на самом деле ей хочется сказать: что бы ни произошло у вас с сестрой (ей же никто не рассказывает), может, тебе нужно поспать, пожалуйста, не будь такой бледной и грустной. – Ты заражение крови заработаешь. Я знала одного мальчика…
– …который умер от заражения крови из-за того, что писал на себе, – заканчивает Ифа. – Я знаю. Ты рассказывала. Тысячу раз. Но это хрень.
– Ифа, не выражайся у меня в доме.
– План действий, – говорит Моника.
Гретте это все поперек горла. «Ваш отец пропал! – хочется ей закричать. – Почему вы себя так ведете, почему одна делает вид, что нет другой? Неужели нет дел поважнее?»
– Вообще не выражаться? – спрашивает Майкл Фрэнсис через плечо. – Мы ничего не можем. Только ждать. Так в полиции сказали.
– Нельзя заработать заражение крови из-за чернил. Это глупости.
Ифа встает, так резко, что кресло отъезжает назад, с визгом скользя по линолеуму. Майкл Фрэнсис, самый чувствительный, дергается и зажимает уши.
– Я не согласна, – Моника встряхивает наволочку, – что ничего не можем. Что за ерунда. Мы очень много можем. Можем много кому позвонить, заняться зацепками, расследовать. Я утром составила список.
Ифа стоит в стороне. Гретта смотрит на нее прищурившись. Ифа опускает взгляд на свои руки, на нечитаемые слова, которыми они исписаны.
– Мне надо позвонить, – говорит она и бросается прочь, как раньше, когда была маленькой. Гретта почти рада снова это увидеть, этот бросок Ифы. Приятно знать, что кое-что не меняется.
– Звони из прихожей, – говорит Гретта. – Телефон там для того и стоит.
– Мне в Нью-Йорк. Позвоню из будки. – Ифа успевает добежать до двери, прежде чем обернуться. – А библиотека… работает?
Они втроем смотрят на нее в изумлении: Гретта, Майк Фрэнсис и Моника.
– Библиотека? Бога ради, – восклицает Гретта, – библиотека-то тебе зачем?!
– Найти одну книгу.
– Ну, я и не думала, что ты туда за картошкой. Какую книгу?
– Неважно. Просто книгу.
– Кому ты идешь звонить?
На лице у Ифы выражение, которое им всем хорошо знакомо: не лезь ко мне, я все решила.
– Неважно, – повторяет она.
– Давай, – говорит Гретта. – Рассказывай. У тебя в Нью-Йорке парень?
Она подмигивает Майклу Фрэнсису, который хмурится в ответ, жалкий болван.
– Ты ему идешь звонить?
Ифа не отвечает, просто бросает затравленный взгляд на скатерть, которую складывает Моника.
– Ему, да? – наседает Гретта. – А он разве не спит, в это время-то?
– Нет, – бормочет Ифа. – Там сейчас… – Она смотрит на часы над окном. – Не знаю… восемь утра.
– Ну, тогда разве ему не пора на работу?
– Ну-у… – мямлит Ифа, нарочито роясь в карманах и пятясь прочь из гостиной.
Гретта встает из-за стола и идет следом.
– У него работа-то есть? – спрашивает Гретта.
– Мам, – говорит ей в спину Майкл Фрэнсис, – если Ифа хочет позвонить, то…
– Или он тоже художник?
Ифа оборачивается от двери, отводит волосы с глаз – у Гретты руки так и чешутся взять щетку и заняться ими – и огрызается:
– Нет. Он юрист. Довольна? Или скоро будет. – Она рывком распахивает дверь, как раньше. – Скоро вернусь.
И захлопывает ее за собой. Как раньше.
– Что ж, – произносит Моника, опускаясь в кресло, которое только что освободила Ифа. – Вижу, несколько лет в Нью-Йорке не улучшили чей-то характер.
Майкл Фрэнсис вздыхает и готов заговорить, но Гретта врывается обратно в кухню.
– Вы слышали? – говорит она. – Юрист. Она встречается с юристом.
– Правда? – спрашивает Майкл Фрэнсис. – Когда она тебе сказала?
– Только что. У двери. Кто бы мог подумать? – Гретта хватает белье, которое сложила Моника, и начинает кое-как пихать его в шкаф. – Ифа и юрист.
Она прекращает засовывать белье и поворачивается к Майклу и Монике:
– Как думаете, он католик?
Ифа стоит на тротуаре, прямо за калиткой, поворачивается посмотреть в одну сторону, потом в другую, словно не помнит, куда идти.
Британские деньги в руке кажутся странно тяжелыми, ее кошелек раскрывается, в нем слишком много денег: четвертаки и двухпенсовики, никели и десятипенсовики.
Моника, ее родная сестра, обошла ее, смотрела сквозь нее или мимо, словно ее там и нет. Своим поступком она отрицала все, как бы говоря: у нас никогда не было общей комнаты, я никогда не брала тебя за руку, чтобы перевести через дорогу, это не я перевязывала тебе голову, когда ты разбила ее о перила, ты не росла, донашивая за мной одежду, ты ни разу не поила меня чаем с ложечки, когда у меня была ангина, не спала годами рядом со мной в парной кровати, это не я учила тебя выщипывать брови, застегивать туфли и стирать свитер руками. Бессмысленность и болезненность всего этого сбивают Ифу с толку. Воспоминание о том, как Моника взяла и уклонилась от нее после стольких лет, стучит и болит, как свежий синяк.
Все началось, думает она, направляясь по улице и сжимая распухший кошелек, с ужасной цепочки совпадений. Если бы она в тот день не отправилась к Монике. Почему она пошла? В чем было дело? Оказалась в том районе, давно не виделись, уже месяц, с тех пор, как Джо объявил на Гиллертон-роуд, что Моника беременна. Ифа посмотрела на Монику, когда он это сказал, потому что Моника всегда говорила, что не хочет детей. Никогда-никогда, говорила она. Моника сидела на диване, очень прямо, ее рука лежала в руке Джо, на лице ничего не отразилось, когда родители принялись шумно их поздравлять.
И вот Ифа зашла к Монике и увидела, что сестра, бледная, скрючилась и юбка у нее темная и тяжелая. Ифа побежала вниз, к хозяину дома, вызвать «Скорую». Она поехала с Моникой в больницу, стояла у постели, держала сестру за плечо, когда той становилось особенно больно, говорила: «Мне так жаль, Мон, так жаль» – и вытирала сестре слезы своим платком, а когда тот совсем промок, стала вытирать концом шарфа. Когда приехал Джо, пробежал через все отделение, Ифа ушла и села в автобус, за окнами бежал Лондон, но она видела только, какой он яркий, и в этом суть жизни, но и смерти тоже. Моника сказала: «Не смотри, не смотри, это к несчастью». Но как Ифа могла не взглянуть? Как она могла позволить медсестре унести его, как будто оно было ничем, как будто не было человеком, которого толком и не случилось? Ифа подумала, что кто-то должен посмотреть на него и сказать: «Да, ты было, я тебя видела, ты существовало. Просто недолго».
Когда Ифа на следующий день вернулась в больницу, эти мысли так и крутились в голове, и она хотела рассказать Монике, как оно выглядело. Хрупкий изгиб спины, невыносимое совершенство сжатых пальцев. Но то, что ей предстало в палате, оказалось совсем иным. Мать разместилась на кровати с сумкой, шарфом, перчатками и всякими свертками вокруг и как раз говорила:
– …никто не знает, а он носил его на шее на цепочке всю оставшуюся жизнь, под одеждой.
Отец стоял у окна, смотрел наружу, его явно завораживали вращающиеся серебристые вентиляторы в шахтах на крыше больницы. Джо сидел на стуле рядом с кроватью, склонившись вперед, держал Монику за руку.
Сама Моника лежала, откинувшись на несколько подушек. На ней была пижамная куртка с висячими атласными бантами и кружевом на рукавах. Волосы были, как она выражалась, «в порядке»; Ифа задумалась, кто принес бигуди и фен. Кто-то должен был, думала она, в больницах такое не держат. А может, держат.