Гретта кормила Монику супом, с ложечки.
– Умница, – сказала она между двумя ложками, прежде чем продолжить рассказ.
Ифу она никак не поприветствовала, просто повернулась и воскликнула:
– Погляди-ка на сестру! Разве она не молодец?
Отец сказал в сторону окна:
– Уходим через девять минут.
Моника, отмахнувшись от ложки, поднесенной Греттой, чуть поморщилась и улеглась обратно на подушки. Гретта склонилась вперед, потрогала пальцами ее лоб, спросила Монику, не больно ли той, не сходить ли за сестрой?
Ифа помнит, что было дальше, так ясно, словно это показывают на каком-то маленьком внутреннем экране. Она отвернулась от матери и сестры, вечно исключенная из их тесного союза, и ее взгляд упал на пальто Моники, висевшее на стуле. Красивое пальто Моники, воскресное, темно-синее, с отделкой из каракульчи и петлями галуна вокруг пуговиц. Ифа сама сняла его с крючка в прихожей, когда санитары со «Скорой» несли Монику вниз по лестнице. Думала, вдруг Моника замерзнет, вдруг оно ей понадобится. Джо гладил Монику по руке, Гретта облизывала ложку, Роберт по-прежнему смотрел из окна, а Ифа думала: каракульча… ей что, никто не говорил, что ее делают из шкурок недоношенных ягнят? Карманы пальто, заметила Ифа, тоже были отделаны волнистыми, запутанными, немыслимо мягкими узелками.
Ифа перевела глаза с пальто на Монику, бледно возлежавшую на подушках, потом обратно. Родители начали собираться: сумки, контейнеры с едой.
Между людьми, которые долго жили в одной комнате, возникает некий невидимый космос. Если спать с кем-то рядом, ночь за ночью, дышать одним воздухом, ваши сны, ваши бессознательные жизни сплетаются, электрические цепи умов пролегают совсем рядом, обмениваются информацией без участия речи.
Ифа посмотрела на сестру, потом на пальто – и вдруг поняла. У нее в мыслях не было и тени сомнения. Она не могла поверить, что вчера не догадалась, но тогда, среди шока и паники, она толком не могла соображать. От ясности она вся зазвенела: это не было выкидышем, не было случайностью. Ифа поняла. Мозг развернул сведения и выложил перед ней. Моника сама все это с собой сделала.
Родители попрощались – девять минут, судя по всему, истекли. Монику несколько раз обняли, разыгралась небольшая драма, когда Гретта не смогла найти свой шарф. Его обнаружили под кроватью и вернули на место.
Ифа так и стояла возле двери, и знание переполняло ей грудь, словно астма. Когда Гретта наклонилась, чтобы в последний раз обнять Монику, Моника взглянула поверх материнского плеча на Ифу.
Ифа встретилась с ней глазами. Сестры долгую секунду смотрели друг на друга, потом Моника прикусила губу. На ее щеках проступили цветные пятна, и, когда Джо поднялся со стула, чтобы проводить Гретту и Роберта до выхода, Моника вытянула руку, пытаясь его остановить.
– Не уходи, – сказала она. – Останься со мной.
Джо поглаживал ее руку и говорил, что его не будет всего минутку, но Моника не унималась.
– Не ходи, – сказала она. – Я хочу, чтобы ты остался.
– Но Ифа же здесь, – ласково ответил Джо, снимая ее пальцы со своего рукава. – Все будет хорошо.
И они внезапно остались одни.
Что сказать? Ифа не знала. Кто должен заговорить первым? Каковы правила в таких обстоятельствах? Какая-то ее часть хотела сказать: это не мое дело, это твоя жизнь, твой выбор, я тебя не выдам. Другая готова была выпалить: Мон, как ты могла, зачем, а как же Джо?
Моника не собиралась говорить, Ифа это понимала. Ее взгляд скользнул прочь, к потолку, подбородок слегка поднялся, губы сжались. Это выражение лица Ифа знала очень хорошо – не столько вызов, сколько отвага. В этот миг Моника собиралась с силами, призывала всю свою мощь, Ифа это понимала. Моника отбросила волосы назад, смахнула с рукава невидимую пушинку, взгляд ее был устремлен в окно. Ифа развернулась, вышла за дверь и быстро двинулась по коридору. Ей казалось, что ее преследует стая животных, которые лают и кусают за пятки. Если идти достаточно быстро и уйти далеко, от них можно сбежать, можно не дать им вонзить зубы в свою плоть.
На углу Гиллертон-роуд Ифа поворачивает налево. Она прикрывает глаза рукой, проверяя, не едет ли кто, и ее на мгновение изумляет машина, мчащаяся на нее справа. У двери телефонной будки она останавливается, словно хочет перевести дыхание, но ей просто хочется стереть полоски пота с линии роста волос, с верхней губы.
Когда Гейб подходит к телефону, голос у него ровный и далекий. От этого она так теряется, что слышит, как второй раз говорит в трубку:
– Ну что, как ты?
– Нормально, – отвечает он. – Все в порядке.
Ифа настраивает слух на новую манеру разговора, на ее странную взвешенность, на плоский тон. Таким голосом говорят с другом, который тебе не особенно приятен, или с кем-то, кого ты не очень хорошо знаешь и не стремишься узнать получше. Это из-за того, что он на работе? Ранняя утренняя смена в ресторане всегда самое спокойное время, потому что Арно придет позже. Их что, кто-то слушает? Может, в этом все дело.
Ее рука плотнее сжимает черную телефонную трубку. Она знает, что причина не в этом. Она столько раз звонила ему на работу, и ни разу у него не было такого голоса. Перед ней будто снова разматывается цепочка букв, написанных на запотевшем стекле: «ТЫ», так, что ли, потом еще что-то, потом «МЕНЯ», потом что-то еще? Что там было написано, хочет она спросить? Пожалуйста, просто скажи. «МЕНЯ» – что?
– Есть новости об отце? – спрашивает он.
– Пока нет. Я… Просто хотела спросить… у тебя получилось… – Она морщится из-за вопроса, который задает, но ей нужно узнать. – …заехать к Эвелин?
Она слышит, как Гейб делает глубокий вдох.
– Получилось, – произносит он этим новым голосом.
– И… ты нашел папку?
– Нашел, – говорит он, и Ифе, прижавшей трубку к уху, так хочется, чтобы он сказал что-то еще.
– Господи, Ифа, – говорит он, и ей кажется, что он отнес телефон куда-то в более укромное место, потому что вокруг него становится тихо. – Там кое-что уже год лежит. Письма, контракты, всякие действительно важные вещи.
– Да, – слабым голосом отзывается она. – Да, я знаю, я…
– Я просто не понимаю, почему ты вдруг… В смысле, Эвелин вообще догадывается, что ты… – Он вздыхает. – Не понимаю.
Она прижимает кончики пальцев к острому краю выемки монетоприемника, пока ногти у нее не белеют от нажима.
– Я не понимаю, как ты могла так с ней поступить. После всего, что она для тебя сделала. Там чеки необналиченные, на тысячи долларов. Ты о чем думала вообще?
– Я… Чеки обычно сразу получает бухгалтер, но, может быть, парочка завалилась… Я просто…
– Я понимаю, с ней иногда непросто, и понимаю, что она тебя гоняет в хвост и в гриву, но просто запихать все в коробку и забыть, это… так нельзя, Ифа.
– Я знаю, – выговаривает она. – Я просто…
Он обрывает ее.
– Слушай, мне пора. Позвони мне, если будут новости об отце, ладно?
Ифа вырывается из телефонной будки. Жара внутри и за стеклом, немыслимая. Невыносимая. Она на мгновение прислоняется к двери, хватая воздух. Но воздух снаружи ненамного прохладнее, кажется, он прожигает дорожку до развилок в ее легких. Металл телефонной будки опаляет кожу сквозь одежду, и, осознав это, она отпрыгивает прочь. «Что, выхода нет? – думает она. – Негде скрыться от этого зноя?»
Папка у Гейба. Происходящее ее царапало, как репей, застрявший в одежде, и теперь она понимает, насколько все серьезно. Счета, которым больше года. Тысячи долларов по необналиченным чекам. Что скажет Эвелин? Ифа пытается представить себе эту сцену: Эвелин будет в ужасе, она растеряется, даже разозлится. Что ей было нужно, скажет она Ифе, когда та начинала работать, так это то, чтобы кто-то разбирался со всем этим, со всем отвлекающим бормотанием жизни, чтобы она, Эвелин, могла сосредоточиться на фотографиях. И как, Ифа этим занялась? Нет, вовсе нет. Она потеряет работу. Она знает. Возможно, она всегда знала, с той секунды, когда положила тот контракт в синюю папку. Единственная работа, которая ей нравилась, за всю жизнь. И ведь еще Гейб, этот его плоский голос, произносящий «как ты могла, Ифа», и все в таком роде.
Она поднимает взгляд к небу, и ей сразу же приходится заслонить глаза рукой. Солнце поднялось над крышами и деревьями. Наверное, сейчас полдень или около того. Все, что она видит перед собой: машины, автобусы, витрины, молодая женщина с коляской, – мерцает и искажается. Солнечный свет словно проникает во все вокруг, он сверлит ей сетчатку, отражаясь от витрин, от бамперов машин, от колес коляски.
При мысли о том, что от нее отдалится кто-то еще, она теряет равновесие и паникует. «Скоро, – думает она, – у тебя никого не останется».
Она смотрит, как поворачивает на дороге автобус из Илингтона, стоящие пассажиры отклоняются вбок, потом обратно.
У Эвелин никто не брал трубку, как она и предполагала. Даже если Эвелин на месте, она редко подходит к телефону. Так что Ифе пришлось говорить с автоответчиком: нужно было сказать Эвелин, что у нее в одиннадцать встреча, редактор журнала должен прийти в студию и надо не забыть отправить напечатанное в МоМА. Это стоило почти всех монет, аппарат глотал деньги с тревожащей быстротой. Нужно будет где-то еще наменять. Может, в одном из этих магазинов. Дома просить нельзя. Вызовет слишком много вопросов, а как ей отвечать, как рассказать им, когда они ничего не знают про Эвелин, ничего не знают про Гейба, вообще ни про что не знают? Слишком многое придется объяснять, она даже не знает, с чего начать. Нет, лучше уж зайти в магазин и разменять банкноту на десятипенсовики. Мать только начнет переживать, сокрушаться и выступать.
Там, в телефонной будке, Ифу охватило странное желание после звонка в Нью-Йорк позвонить отцу. Набрать номер и услышать его голос из дырочек в трубке. Когда она в последний раз с ним говорила? Несколько месяцев назад. Она временами звонит родителям из Нью-Йорка, но им международные звонки кажутся баловством на грани незаконности. Они их воспринимают как своего рода телеграмму, обмен самой базовой важной информацией перед тем, как повесить трубку. Говорят, заглушая друг друга в спешке, оба кричат в трубку, их вопросы сливаются, соперничают, так что она не слышит ни того, ни другую. Она хорошо кушает? Ходит к мессе? У нее есть теплое пальто?