Гретта слегка пожимает плечами. Открывает сумку, заглядывает внутрь, закрывает.
– Не знаю, – говорит она.
Лицо у нее – маска упрямства, как у ребенка, пойманного на вранье или преувеличении.
– Да и вообще, это была Мария.
– Мама, тебе что-нибудь говорит имя Ассумпта?
Лицо Гретты озаряется, как всегда, когда речь идет о чем-то, связанном с Коннемарой.
– Ассумпта – это же… – Она осекается, ее лицо гаснет, она смотрит на них прищурившись. – А что такое?
Моника вцепляется в подлокотники кресла.
– Это же – что?
– Не сочтите за труд, принесите стакан воды? – повернув голову, произносит Гретта в сторону кухни. – Здесь еще жарче, чем у нас в доме. Майкл Фрэнсис, из чего у тебя стены? Из овечьей шерсти?
– Что ты хотела сказать, – не унимается Ифа, – про Ассумпту? Это же – что?
– Это… – начинает и снова осекается Гретта.
Рука ее взлетает к вороту платья, к волосам, к дужке очков.
– Это монастырь возле Раундстоуна, довольны? Сервитский монастырь Святой Ассумпты.
– Туда папа ходил, когда его видели?
Гретта снова пожимает плечами, теребит нитку, выбившуюся из подола платья.
– Мам, ты знала, – говорит Ифа, – что папа каждый месяц посылает деньги, как у него в записях значится, «Ассумпте»? Наверное, это тот монастырь.
Гретта продолжает наматывать нитку на палец.
– Ты знала?
– Нет, – отрезает Гретта, – и хотела бы знать, как вы это выяснили. Разнюхивали по дому, копались в бумагах. Я вас всегда учила уважать личные вещи, не совать нос в чужие дела. Не понимаю, что изменилось.
Моника ждет. Она всегда прибегает к такой тактике, когда мать что-то скрывает, что-то обходит стороной, явно врет.
Мать ерзает в кресле, снова со щелчком открывает сумку.
– Копаться в чужих вещах, – бормочет она, вынимая пузырек с таблетками, потом еще один. – Где это видано.
Она кладет голову на спинку кресла, изображая слабость.
– Голова, – стонет она.
Моника по-прежнему ждет. Она чувствует, что Ифа и Майкл Фрэнсис начинают сдаваться, они смотрят на Монику, потом на мать, гадая, что делать дальше, но Моника-то знает. Она тут главная. Она читает материнские мысли, словно Гретта персонаж комикса, и то, что она думает, появляется рядом с ней в воздухе в виде слов. Мать бросает на нее быстрый взгляд из-под полуприкрытых век. Моника скрещивает руки на груди, но молчит.
– Я не знаю, зачем он туда поехал! – вдруг вскрикивает Гретта, открывая глаза и сражаясь с крышкой на пузырьке с лекарством. – Придется вам поверить мне на слово. Можно мне стакан воды, чтобы принять таблетки? Я слишком много прошу?
Моника ждет еще мгновение. Потом расплетает скрещенные руки.
– Я верю, что ты не знаешь, – говорит она, – но думаю, кое-какие соображения у тебя есть. И я хотела бы знать о них.
Гретта смотрит на пузырек, который держит в руке, словно недоумевает, как он там оказался.
Она им не скажет, этим детям. История слишком длинная, да и случилось все так давно, смысла нет перелопачивать старое, да они и не поймут. Незачем им знать. Она сама в курсе дел только по странной случайности, из-за одного из тех причудливых совпадений, что случаются в пределах католической церкви.
В одной руке у священника была чашка чая, в другой бутерброд, он посмотрел на нее и сказал, что знавал в Ливерпуле двух братьев Риордан, не родня ли они Гретте?
Они этого никогда не поймут, дети-то, как далеко простирает свою власть, как влиятельна, как всевидяща Церковь. Они больше не ходят в церковь, никто, ни Майкл Фрэнсис, ни даже Моника, хотя там, где она живет, наверное, нет католической церкви, в самом сердце англиканской Англии. В Нью-Йорке, конечно, есть католические храмы, это Гретта знает, но готова поспорить на последний грош, что тень Ифы ни разу не падала на порог ни одного из них.
Этого довольно, чтобы разбить сердце матери.
Если бы они ходили на мессу, она бы им сказала. Так она себе говорит. Если бы хоть один из них ходил, хоть иногда, она бы, может, и подумала, как им объяснить. Но просто так – не может.
Если бы она не назвала священнику свою фамилию, если бы умолчала, ничего бы не выяснилось, она бы так и не узнала, так и жила бы, словно все в порядке.
Она оглядывает детей, сидящих напротив: Моника на краешке дивана скрестила руки, такая собранная, такая опрятная; Майк Фрэнсис рядом, привалился к подушкам, и вид у него такой, словно он где угодно готов оказаться, лишь бы не здесь; а дальше примостилась Ифа, вся скрутилась в комок, стянутый злостью и напряжением. Ей нужна история, нужно решение, она хочет знать. Всегда хотела, всегда будет хотеть.
В комнате появляется еще и Клэр, протягивает Гретте скользкий стакан воды – могла бы додуматься вытереть его, прежде чем подавать, но нет же, – и что-то шепчет Майклу Фрэнсису. Гретта слышит, как она вопрошает: «Как же Роберт может быть в монастыре, ведь мужчин туда не пускают, разве нет?» Майкл Фрэнсис тихо отвечает, что в сервитских монастырях служат, это монастыри рабочие, не закрытые. Так-то, думает Гретта, вот что бывает, когда женишься на протестантке. Они понятия не имеют, как все устроено.
Гретта и сама-то узнала случайно. Она никогда не выведывала. Поехала со свояченицей в Голуэй на денек послушать священника, приехавшего из Бостона. Ох, и денек они себе устроили: сели на автобус из Клифдена, человек десять еще было, может, двенадцать, рано утром, чтобы успеть на особую службу, которую вел приехавший священник. Ифа была еще совсем малышкой, так что Гретта взяла дочь с собой; ее мать осталась присматривать за Майклом Фрэнсисом и Моникой. В автобусе, когда Ифа начинала плакать, было столько рук, готовых ее подержать и передать дальше, столько коленей, готовых качать и подбрасывать, пока мимо проплывал сельский пейзаж.
После мессы подали чай с бутербродиками, и в какой-то момент Гретту представили приехавшему священнику. Звали его отец Флаэрти, родом он был из Уэксфорда[14], судя по выговору; он мимолетно коснулся кончиками пальцев головы Ифы, и Гретта быстренько вознесла про себя краткую благодарственную молитву: Ифа в кои-то веки мирно спала. Услышав фамилию Гретты и узнав, что живет она в Англии, отец Флаэрти взглянул на нее и сказал, что знавал в Ливерпуле семью Риордан. Двое братьев. Может быть, они Гретте родня.
Свояченица и все, кто знал Гретту, были на другом конце комнаты, Гретта стояла перед священником среди женщин, с которыми не была знакома, и что-то в его лице заставило ее ответить «нет».
Трагическая история, сказал священник, покачав головой, урок всем нам о важности братской любви. Язык Гретты приклеился к нёбу, Ифа у нее на руках словно потеряла вес, и Гретта поняла, что сейчас услышит историю о собственном муже, об отце своих детей, историю, которую он сам никогда и никому не расскажет.
Она стояла перед священником и думала о своем доме в Лондоне, о хорошеньком домике, и о детях: о Майкле Фрэнсисе, умнице, о Монике, красавице, и Ифе, малышке. Думала о своем саде с настурциями в горшках у задней двери и горошком, карабкающимся по бамбуковым опорам, цепляющимся зелеными крючьями усиков. Ее охватило мимолетное ощущение – захотелось собрать все это, притянуть к себе, словно кто-то или что-то грозился его отобрать.
И пока она думала об этом, священник излагал историю о братьях, Роберте и Фрэнсисе, но его все звали Фрэнки, и о том, как немыслимо близки они были и как тяжела была их жизнь после того, как умер отец, а мать привезла их в Англию, чтобы работать поварихой и содержать сыновей.
Этого они тоже никогда не поймут, ее родившиеся в Лондоне дети: как тяжело тогда было, как в Ирландии не было работы, нечем было заняться, как почтовые корабли были заполнены людьми, отчаявшимися, ехавшими в Англию за коркой хлеба. Дети считают, что им пришлось нелегко из-за того, что их обзывали в школе, изводили насмешками, из-за того, что кое-кто из ребятишек в округе говорил, что родители запрещали им играть с грязными католиками. Но они понятия не имеют, каково было быть ирландцем в Англии тогда, в те давние годы, как тебя ненавидели, как потешались над тобой, как презирали. Как ее братья пошли на биржу труда подростками, как сестры нанимались прислугой в большие лондонские дома и не возвращались. Как плевали тебе вслед в автобусах, когда слышали твой акцент, как выгоняли из кафе и велели проходить, не задерживаться, если ты присаживался передохнуть на скамейку в парке, как вешали на окна объявления: «Никаких ирландцев». Дети ее понятия не имеют, как им повезло.
Даже сейчас – особенно сейчас, когда в стране такое творится, – англичане их не любят. И никогда не полюбят. Есть магазины, в которые она никогда не зайдет, места, где у нее за спиной шепчутся или смотрят на нее с отвращением. Она недавно стояла в очереди, собираясь заплатить за пачку масла в магазине по соседству, она туда столько лет ходит, и тут хозяин бросил что-то перед ней на прилавок и велел убираться, сказав, что ему здесь таких не надо. Она была настолько поражена, что сперва смогла только вытаращиться на него, думая, что он сейчас поймет, что ошибся, с кем-то ее перепутал, что он, конечно, извинится и улыбнется. Но потом она опустила взгляд и увидела, что его кулак прижимает к прилавку газету с заголовком о бомбе, заложенной ИРА. Надо было собраться, надо было сказать: «Моя семья – люди приличные, не убийцы». Но она этого не сделала. Она положила масло и попятилась. Роберт говорит, что, пожив в Англии, становишься таким. Не бойцом. Лучше не высовываться.
Как бы то ни было, священник продолжал рассказывать про мальчиков Риордан, про то, как старший, Фрэнки, вечно присматривал за младшим, которого на самом деле звали Ронан, но он сменил имя на Роберт – тихий такой, книжный мальчик, совсем непохожий на Фрэнки, тот был парень серьезный и хотел, чтобы все об этом знали. И как в Ливерпуль приехала девушка, и как, потому что она была из той же части Слайго