Пока ты пытался стать богом… Мучительный путь нарцисса — страница 2 из 33

Я ее тоже любила. С ней всегда было хорошо. Улыбка, уют, вкусный запах из кухни, предвещающий любовно приготовленный ужин. Ей удавалось невероятное: хлопотать у плиты, при этом улыбаться и внимательно слушать. Даже ее спина казалась участливой, сострадающей и внимающей.

Ей можно было рассказать все: про то, как я в детском саду спрятала описанные колготки за батарею, а маме сказала, что потеряла. Как впервые напилась в студенческом общежитии. Как таскала у отца мелочь, как стянула в магазине жвачку, и много чего еще… И ни разу, ни на секунду не почувствовать себя плохой. В ее сочувствующих и одновременно сияющих глазах было: «ну надо же, как, оказывается, бывает!» или «бедная моя, как же тебе досталось». С ней я всегда чувствовала себя хорошей, не то что с ее любимым Романчиком, особенно в периоды его острой меланхолии.

– Почему бы тебе не написать что-то стоящее: эссе, очерк, повесть, роман, в конце концов? – уставая от его разъедающей все вокруг депрессии и собственного занудства, в сотый раз безнадежно вопрошала я в тщетной надежде добавить хоть немного света и конструктива во мрак его беспросветной тоски.

– О чем? Кому это надо? Ты что, не понимаешь, что этому быдлу ничего не нужно? Они мечтают только об одном: вернувшись с завода, упереться своими тупыми рожами в телик, им даже в телепрограмму заглянуть лень, они будут лучше кнопки на пульте давить!

– Да ладно тебе, не все же такие, есть и нормальные люди – те, кто хорошие книги читает…

– Ну кто? Ты давно видела таких?

– Ну я, например, Валюшка… Мы с большим удовольствием прочитали бы твой роман или повесть, или еще что, неважно… – запнулась я под его излюбленным страдальческим взглядом: «Прекрати говорить глупости!»



«Кто я? Мне уже сорок, а я все еще не знаю, кто я. Точнее мне уже за сорок… Это немыслимо! Когда моим родителям было столько, сколько мне сейчас, казалось, что они доживают свои последние годы, что сорокалетний – это не взрослый, а пожилой человек. Я – пожилой человек? Немыслимо! Я этого совсем не чувствую…

Мне максимум двадцать, я полон сил, у меня все впереди, и вообще – я еще даже не начал жить! Я все еще боюсь, что меня кто-то отругает или будет недоволен тем, что я делаю, как живу. Я все еще стараюсь, стараюсь для кого-то. Как в детстве. Получаешь неожиданную пятерку – и жизнь сразу налаживается. Ты уверен, что любим, и чувствуешь себя хорошим, и очевидно, что сможешь все! Так и живешь в безмятежности и упоении жизнью… до очередного прокола.

Одна маленькая неудача, двойка, родительский окрик, недовольство начальника – и все проваливается, становишься жалким, маленьким, ничтожным. Такого тебя никто не любит. Такого можно не бросить только из жалости или из ожидания, что это никудышное создание может исправиться и реабилитировать себя. Именно в этот самый момент все силы уходят, и появляется только одно желание: спать и не просыпаться.

Ощущение собственного ничтожества – невыносимо, оно разъедает остатки самоуважения, стирает крупицы смысла, грозит мне великим Отвержением, и тогда хочется самому отвергнуть всех на свете, вообще весь этот мир, отказаться от него, выбросить в форточку и задернуть шторы. Остаться в темноте и тишине, услышать стук собственного сердца и понять, что жив. Жив без них всех. Понять, что сердцу не важно – плохой я или хороший, оно продолжает биться, оно меня не предает, я для него всегда есть.

Но отречься от всего невозможно, потому что мир призывает меня к себе: нужно ходить на работу, спускаться в метро, нужно изображать из себя отца и мужа. И тогда мне ничего не остается: я начинаю ненавидеть мир, от которого не могу закрыться. Мне остается только выплюнуть его через свою ненависть. Это хоть как-то помогает жить. Возможно, потому, что появляется иллюзия: разрушив этот чудовищный мир силой своего отвращения, я смогу потом отстроить новый – по своим правилам и законам. Справедливый и праведный мир, которым буду управлять я!..»



Ну почему мне всегда хотелось хоть на чуть-чуть продвинуть его к свету, особенно в такие моменты, когда его депрессия-ночь была мрачна, душна, сродни бессоннице на теплых и мятых простынях? Мне что, больше всех нужно?! Я что, ему мама родная?! Как же быстро и неумолимо разрастался во мне мой внутренний «спасатель», эдакая мать Тереза – настоятельница приюта для сирот и убогих. Она, говорят, не могла заснуть, пока последний убогий не накормлен, нуждающийся не облагодетельствован, а сирота, потерявший состояние и родителей в придачу, не утешен и не смотрит в будущее с надеждой. Мне тяжело приходилось в Ромашкины депрессии: такой несостоятельной и беспомощной я не ощущала себя больше ни с кем. Бог мой, как моя Тереза старалась осенить этот высокий и мрачный лоб лучом света и надежды. Все напрасно.

Даже Валюшкино тепло, в сотни тепловатт мощнее моего, не способно было растопить сердце этого безнадежно замерзшего Кая, желавшего, чтобы слово «вечность» сложилось само по себе. Ух, если бы я знала эту Снежную королеву, которая так обошлась с нашим талантливым Каем, я бы… Ничего б не смогла поделать. Более того, я знала эту Королеву – Ромашкину мать.

Женщина-власть (не случайно слово «власть» женского рода), женщина-карьера, женщина-полицай (тут промашка с женским родом). Хотя нет, как раз по-настоящему женского в ней было совсем мало, разве что: тщательно уложенная прическа, безупречный костюм, холеные руки, неимоверно дорогая обувь и всегда подобранная ей в тон сумка. Если Ромкино презрение было скрашено его личным страданием, то ее надменность и презрение убивали даже сквозь вполне интеллигентные манеры и натянуто-вежливую улыбку, демонстрирующую лишь безупречную работу самого модного и дорогого в Москве дантиста. Если в присутствии Ромки я всего лишь чувствовала себя «недостаточно…», то Снежная королева окунала меня в состояние полной и окончательной ничтожности, как маленького котенка в его первую лужу на полу.

В ее присутствии как-то само собой напрашивался единственный выход: перестать существовать. Замереть, прикинуться неживой природой: например, камнем каким-нибудь. Неживое она не сканировала своим замораживающим, идеально подведенным глазом, не оценивала, не уничтожала. Тогда определенно можно было выжить. Я умела прикидываться камнем, а Роман и Валюшка – нет. Что происходило с ними в присутствии Королевы, сложно даже описать. Сердце моей Терезы каждый раз обливалось литрами спасательской крови, наблюдая за этим очередным актом семейной постановки под названием «Явление королевы-матери к единственному наследному принцу, до сих пор не оправдавшему ее ожиданий».

Валюшку она сначала считала недоразумением, случившимся с ее сыночком, по недосмотру впавшему в студенческий отрыв и проявившему непонятное ее холодному и рациональному уму непослушание, позволившему втайне (!) от любящей матери жениться на этой крестьянке-проходимке. Произнеся несколько вполне убедительных и уничтожающих спичей по этому поводу «не ведающему, что творит» сыну, она была убеждена, что недоразумение в виде уже беременной Валюшки быстро рассеется, как короткий кошмар, приснившийся под утро. Но Валюшка не рассеялась и потому вскоре Королева назначила ее «неживой природой», которую она обычно не удостаивает даже взглядом, не то что словом.

Все семнадцать лет добрейшая на Земле женщина пыталась угодить этому Айсбергу. Но Айсберг даже не притрагивался ни к ароматному ужину, ни к чаю, ни к знаменитому Валюшкиному пирогу, который с удовольствием поглощали даже те, кто никогда не ел с аппетитом. От Валюшкиного взгляда успокаивался впадавший в неуправляемую истерику ребенок, самый агрессивный подросток переставал ерепениться, самый грубый мужик в вагоне метро переставал материться и смущался, как курсистка. Но на госпожу Айсберг ничто не могло подействовать.

Думаю, что Королева намеренно старалась не смотреть на свою невестку, дабы избежать этих чар и не потечь талой водичкой от умиления и радости за то, что ее наследнику досталось такое чудо. А ведь если б не Валюшка, Ромчик и не выжил бы почти наверняка: или спился, или не вышел бы из какого-нибудь особо стремительного депрессивного пике.

Хотя Королева считала совершенно иначе: талант ее сына не раскрылся в полной мере и не явил миру нового финансового гения именно по причине ранней женитьбы и его собственной мягкотелости, унаследованной от неразумного отца.

«Твой отец» – только так она называла человека, который когда-то оказался рядом в момент сокрушительного обвала ее комсомольской карьеры. Именно он отважился подойти к леди, чье присутствие делало всех без исключения маленькими, никчемными и бесполезными. В тот день в ее глазах появились растерянность и страх, сделавшие ее просто маленькой, словно провинившейся и потерянной девочкой, сидящей на партийном кожаном диване. Как раз тогда он и положил свою теплую руку поверх ее наманикюренной бледной кисти, а потом сказал то, что обычно говорят мужчины в таких случаях:

– Пойдемте, я накормлю вас ужином. Я неплохо готовлю.

И он привел ее, поверженную, в свой дом. Кормил ее действительно вкусно приготовленной едой. Слушал ее возмущенную речь про то, как с ней несправедливо обошлись. «Они еще не знают, с кем связались… Они еще узнают… И ведь кто??? Ну кто бы мог подумать?» – и так далее, в течение четырех с половиной часов. Он все время восхищенно смотрел ей в глаза, три раза разогревал ужин, подливал вина. Когда она в очередном приступе бессильной ярости окропила свою белоснежную щечку горькой от обиды и злости слезой, он обнял ее и не отпускал потом всю ночь.

Она бросила его через пару месяцев, когда поняла, что беременна. Толстая и добродушная врач-гинеколог, снимая перчатки и мечтательно улыбаясь, сообщила:

– У вас будет ребенок, наверняка мальчик, дорогая, и прехорошенький!

– Ребенок сейчас совершенно не входит в мои планы. Мне нужно направление на аборт, и поторопитесь, пожалуйста, я опаздываю на важное совещание.

– Дорогая моя, с вашими данными аборт исключает для вас возможность беременности в дальнейшем. Поэтому справку от меня вы не получите, тем более что беременность у вас развивается отлично, – безапелляционно заявила посуровевшая врач-гинеколог, с которой вмиг слетело все добродушие и простоватость.