– Вам удалось?
– Мне – да, но я из тех, кто понял это после сорока, до этого блуждая в потемках.
– Как вам удалось зажечь фонарь и увидеть, куда идти?
– Непросто. Сначала я хотел стать самым лучшим художником, чтобы моя мать гордилась мной и любила меня. Это было смешно, потому что невозможно стать лучшим. Можно стать только хорошим. Если ты начинаешь сравнивать себя с другими – ты пропал. Можно учиться у других, перенимать их технику, опыт. Но сравнивать – гиблое дело, потому что всегда, так или иначе, будешь неудовлетворен. Великие не сравнивали, они просто творили, не пытаясь кого-то обыграть и победить. Много лет у меня ушло на то, чтобы понять это, отказаться от соревнования и найти свою нишу: свой способ жить, писать, творить. Свой и больше ничей, несравнимый. Много лет на то, чтобы понять, что моя мать всегда любила меня как умела: ей казалось, что если я буду лучшим, то и весь мир меня полюбит, и тогда я буду в безопасности и стану счастливым. Как она ошибалась…
Потом я хотел быть богатым и знаменитым. А кто в молодости не хочет? Так сильно хотел, что почти стал: многое мог себе позволить, был известен в узких кругах. Но тут обнаружилось, что ни известность, ни богатство не приносят настоящей радости, наоборот, та мука, что заставляла грунтовать полотно и замирать перед первым наброском, стала куда-то исчезать, растворяться. Я перестал мучиться, я мог позволить себе поехать в любую страну, у меня были все возможности черпать вдохновение большой поварешкой в любом уголке земли. Но оно почему-то перестало меня посещать. Именно тогда пустота стала заползать в меня через невидимые щели и вскоре заполнила всего меня. И вот тогда наступил самый трудный период в моей жизни, потому что с этой пустотой не так просто было сладить, ее не наполняло ничего: ни деньги, ни яхты, ни женщины, ни наркотики, ни алкоголь. Наоборот, от всего этого она только разрасталась и тянула куда-то вниз, под землю. Я мучился не один год, пока в какой-то момент не понял, что извне ее не заполнить. У нее такое свойство – все, что попадает извне, ей пожирается, и она становится еще больше, еще сильнее. Только изнутри с ней можно что-то сделать. Что-то открыть в себе самом и позволить этому вырасти.
– Как дереву! – не удержалась я. – Внутри должно вырасти дерево или прекрасный цветок.
– Может, и дереву… но дерево растет само по себе, а тут надо ухаживать, удобрять, беречь. У меня, наверное, больше похоже на цветок, точнее, на оранжерею теперь. Так многое с тех пор проросло. – Он улыбался лукаво и лучисто, отчего мы все заулыбались, даже Лизавета.
– Но вот, что я думаю, мог ли я все это понять в свои девятнадцать? Не уверен. Пока не пройдешь через все это сам, невозможно понять. Так что, скорее всего, я при всем желании не мог избежать многолетнего блуждания впотьмах. И вам, Елизавета, тоже предстоит пройти свой путь, но что-то мне подсказывает, что немало вами уже пройдено и понято.
– Про пустоту это вы точно сказали. Я ее весьма отчетливо ощущаю. Не знаю только, что делать с этим пока…
– Что угодно, только не убегайте от нее, по возможности решайтесь в ней быть. Конечно, это чудовищно неприятно, но как только вы попытаетесь заняться чем-то другим, отвлечься, чтобы не чувствовать этого маловыносимого дискомфорта, то она будет только укрепляться и расти. Потому что ваша пустота – ваш самый большой друг. Она всегда за вас – ведь все, чего она настоятельно требует, к чему взывает, – это ваша жизнь: полноценная, плодотворная, сочная жизнь вашей души. Если мы не даем жить и расти всему этому, то пустота может сделать все, чтобы объявить нашу неполноценную и, по сути, никчемную жизнь недействительной, как прошлогодний проездной.
Слава ушел уже ближе к полуночи. Лиза почти сразу легла спать, Катюшка еще какое-то время вела в комнате ночную компьютерную жизнь. А мы сидели на кухне за столом с давно выпитым чаем и обсуждали гостя. Обе сошлись на том, что он нам вполне даже нравится. Он производил впечатление самостоятельного, умного, интересного человека. В одном только наши мнения не совпадали: Валюшка считала, что Слава не может полюбить такую, как она, тем более сейчас, когда она почти инвалид, а я полагала, что именно такую он, возможно, и искал всю свою жизнь. Десятки европейских красоток много лет услаждали его взор и тело. Никакой, даже самой совершенной, оболочкой его уже невозможно удивить. Он знает, чувствует, любит в ней то, что не каждый увидит, возможно, именно то, что люблю в ней и я. А ее инвалидность главным образом присутствует только в ее голове. Инвалидность на самом деле не увечье и не отсутствие каких-то частей тела, это способ жить, способ относиться к себе самому и окружающим людям.
Весна никак не желала приходить в Москву, заметая ее метелями, как будто от в чем-то согрешивших москвичей требовалось особое зимнее покаяние, прежде чем им дозволено будет почувствовать, как пахнет талая вода, ощутить, как греет солнце, если закрыть глаза и подставить ему лицо. Лиза, приехавшая из Италии на неделю, выделялась свежестью лица и легким, но красивым загаром на фоне бледно-зеленых обветренных лиц соотечественников. Там, в колыбели великой цивилизации, уже все цвело, и весна вовсю радовала, по-видимому, ни разу не согрешивших итальянцев.
Лиза чуть повеселела, но все равно бывала часто задумчива и погружена в себя. Ее больше не торопили с замужеством, но Франко все еще на что-то надеялся, по-прежнему напоминая о себе своей несостоявшейся невесте. Джованни периодически позванивал. Почти отчаявшись дождаться свою драгоценную Валентину, он все равно упоенно докладывал о том, как проходит весна в Ломбардии, надеясь заманить хотя бы в гости. Катя готовилась поступать на филологический факультет, Валюшка брала частные уроки по рисунку. Их роман со Славой продвигался со скоростью сомневающейся черепахи: шаг вперед, два шага назад.
Для Ромки никак не наступающая весна была поводом для очередной депрессии. Рассуждая о последних литературных новинках, он часто язвил, что было явным признаком его тщательно скрываемого недовольства собой:
– Этого читала? Ну и что скажешь? По-моему, полный апофеоз его несостоятельности, – продолжал он, как всегда, не дождавшись моего ответа. – Да, исписался брат, надо было ему остановиться еще на позапрошлом романе. А как тебе тот? Тоже не лучше, ему не стоило вообще больше писать. Первый его роман был еще туда-сюда, «молодое дарование», «самородок», а как из «молодых» вышел, так все, исписался. Да, читать-то и нечего, исписалась Россия! Умному человеку теперь нечему интеллектуально и душевно порадоваться.
– Может, умному и интеллектуальному пора самому что-то написать? Взорвать, так сказать, общественность, потрясти русский народ своим талантом?
– Все ерничаешь? Когда мне писать-то, я ж все время торчу в этом гадюшнике. В себя не успеваю прийти, как снова труды, заботы.
– Возьми себе творческий отпуск на месяц, на два, неужто с матерью нельзя договориться, или ты такой незаменимый?
– Что я ей скажу? Отпусти меня на волю, хочу роман написать? И что она мне ответит, можешь представить?
– Да может, и ничего не ответит, только посмотрит так, что поджилки затрясутся.
– Вот и я про то… Все как-то тоскливо, понимаешь? Тут N фильм снял, ходили на премьерный показ. Весь бомонд сбежался на просмотр. А фильм так себе. Очень средненько, идея банальна, режиссура хромает, пара кадров всего фильма еще чего-то стояли да музыка ничего. А так весьма посредственно, откровенно говоря.
– А мне понравилось, я всплакнула даже под конец.
– Да ну, ерунда, так, для плебса.
– Ой, боже мой! Да если ты сейчас пойдешь на Антониони, то первый там захрапишь, белая кость ты наша.
– Это правда, могу и захрапеть… Я тут понял как-то внезапно, что старею. Представляешь? Старею! Все болит, зубами надо заниматься. Сейчас с такими зубами, как у меня, просто неприлично рот открывать. Мать уже записала к своему стоматологу. А я их жуть как боюсь… И вообще, мне уже сорок два! Ты понимаешь, что это значит?
– Догадываюсь, мне ведь примерно столько же…
– Нет, ты не догадываешься! Старость не за горами. А я все какой-то ерундой занимаюсь.
– Ну да, я помню, заявить о вечном – тебя бы еще устроило.
– Это правда, устроило бы. Да только как тут заявишь-то? В этой стране, где все силы уходят на выживание, где постоянно приходится мириться с унылым бытом, сталкиваться с быдлом и наблюдать вокруг себя глупость и серость…
– Ой, хватит мне про Россию! Достоевский тоже писал не на Багамах и бедствовал, между прочим, почище, чем ты. И окружал его чахоточный Петербург с погодой по полгода такой, как сегодня. Так что дело вовсе не в условиях, а в том, решаешься ли ты на что-нибудь или нет. Скажи лучше, что просто боишься браться за что-то стоящее, – страшно, что не получится, или ты понимаешь, что тогда у тебя совсем не останется отговорок.
– Да нет, не в этом дело… Как там Мышь наша, как Валюшка? Давно их не видел.
– Процветают.
– В смысле?
– В прямом. Катерина готовится на филологический, много общается, довольна жизнью. А Валюшка продает свои работы, они со Славой в мае собираются в Чехию, на богемское стекло посмотреть, поездить там по фабрикам.
– Какие работы? И кто такой Слава?
– Здрасьте, ты совсем, что ли, не в курсе? Я думала, тебе Елизавета рассказывает. Работы по стеклу или со стеклом, даже не знаю, как правильно назвать. А Слава – ее компаньон, в прошлом известный художник, между прочим.
– Ну да, вспомнил. По стеклу. А кстати, в «прошлом» не считается. «Известный в прошлом» звучит еще более лузерски, чем «неизвестный» художник.
– Ой, ладно, видимо, поэтому ты предпочитаешь оставаться вечно «неизвестным художником». Ладно, поздно уже, спать пойду, пока.
«…Время уходит. Растворяется, утекает, тикает. Подгоняет меня: торопись, двигайся, осталось совсем немного. Немного чего? Времени, возможностей, сил? Что я должен сделать, что успеть? Как доказать миру, что я не зря дышал этим воздухом, ел хлеб, который кто-то для меня вырастил, пил воду, которую кто-то для меня очистил. Как доказать, что я был здесь, на этой Земле, неслучайно? Тяжелой цементной плитой расплющивает меня мысль, что я должен оставить после себя что-то великое, нечто безоговорочно значительное. Будто мелочь, оставленная после себя, может унизить, скомпрометировать, оскорбить. Поэтому мне кажется такой притягательной предательская мысль: безопаснее не оставлять после себя ничего, будто не жил. Ведь так можно будет избежать страшного вердикта Великого Оценщика: зря прожил или не зря. Нет результата, нет и оценки. Да, есть в этом даже какой-то декаданский шарм: пройти по жизни, не оставив следа…»