– Аликвис знал это по опыту – били они соответствующе.
«Да он же боится!» – вдруг понял парень.
Кажется, Летчик, который торчал здесь почти так же давно, как и Доктор, тоже чувствовал, что его время подходит к концу… Но жалеть этого подонка Аликвис не собирался. Печь отключилась.
– Я пойду, – сухо сообщил он, вытащив сэндвичи, которые должны были обжигать мерцающие руки, но казались чуть теплыми.
Летчик только махнул рукой – вали, мол, – и Аликвис поспешно убрался из кафе подобру-поздорову.
«Какой тебе кайф?» – вспомнил он, сидя на ступенях у метро «Адмиралтейская» и запивая безвкусный резиновый сэндвич теплой кока-колой. За спиной, за стеклянными дверьми вестибюля, в черном зеве подземелья глухо шипела темнота.
Он не соврал Летчику. Никакого кайфа. Наоборот, его наградой были разочарование и боль каждый раз, когда кто-то уходил, а он оставался. Его единственной настоящей целью было научиться вспоминать – до вчерашнего дня. А прошедшей ночью впервые за все проведенное здесь время Аликвис ощутил радость. Словно это не Дина, а он сам выиграл обратный билет.
В «Ротонду» возвращаться не хотелось. Закончив с едой, которая неприятным комом застряла в животе, он повернул в обратную сторону, пересек Невский проспект и вышел на Дворцовую через арку Главного штаба. По булыжнику огромной площади, вяло перешептываясь на своем шуршащем языке, медленно передвигались скукоженные сухие листья. Неощутимый ветер выдавал свое присутствие их неторопливым танцем. В низкое небо втыкался гранитный стержень Александровской колонны, и листья закручивались вокруг ее чугунной ограды широкой спиралью, будто колонна служила осью вращения мира. На это же намекал и размытый солнечный диск, зависнув прямо над крестом в руке мраморного ангела. Удивительно, откуда наметало эти листья? Ближайшие деревья росли слишком далеко. Еще одна загадка, из десятка других.
Однако Дворцовая была единственным местом, где Аликвис чувствовал странное единство с городом. Нет, не с этим пустым и мрачным, но другим, которого он совсем не помнил, но откуда-то знал и любил. Здесь казалось: протяни руку – и откроется невидимая дверь, войдя в которую непременно окажешься там, дома, что бы это ни значило. Здесь в его голове всегда звучала музыка. Негромкая и торжественная, наполнявшая душу высокой, светлой грустью. Но сегодня музыки не было. Его мысли ходили по кругу, всякий раз возвращаясь к одному и тому же – Дина.
По второму разу обходя гранитную колонну против загадочного неспешного движения листьев и мелкого мусора, Аликвис вдруг пошатнулся и схватился за решетку ограды. Прикосновение ладони к холодному металлу неожиданно вызвало острую боль в руке. Он удивленно смотрел, как сквозь нее проступает черненая поверхность прута, а запястье тает, мерцая так часто, что становится почти неразличимым. Виски сдавило, в ушах зашумело. Очень знакомо зашумело. Он почти различил в отдаленном шипении слова: «Иди сюда… сюда». Помотал головой, стараясь избавиться от наваждения. Площадь таяла, расплываясь перед глазами, Эрмитаж утратил свои колонны и превратился в бледно-голубую стену, медленно плывущую навстречу.
Время остановилось. Аликвис закрыл глаза, не в силах удержать внезапно отяжелевшие веки, а когда снова открыл, вяло, отрешенно удивился, обнаружив, что не голубая стена движется на него, а он сам, едва передвигая ноги, идет к ней, почему-то вытянув вперед руки, словно слепой. Руки он опустил, но продолжил идти. Сердце сильно и редко толкалось в груди, в ушах не смолкал свистящий настойчивый шепот: «Иди. Сюда. Сюда». Он совершенно ничего не понимал и не мог противиться этому зову.
Шаг за шагом, спотыкаясь, глядя прямо перед собой, он вышел к… воде? Смутно помнилось, что эта жидкая лента имела название, но он не мог сообразить какое. Способность думать вязла в надоедливом зове. Свет потускнел, или потемнело в глазах, но все вокруг стало плохо различимым, туманным, смазанным. Ощущение правильности и внутреннего покоя обволакивало и не позволяло ленивым мыслям шевелиться.
«Хорошо. Сюда», – негромко нашептывал голос, и Аликвис кивнул, не в силах раскрыть рот – такая нега, такая усталость залепляла губы. Новое ощущение он обнаружил не сразу, было ужасно лень отрываться от рассматривания далекой яркой точки впереди. Что-то ледяное обвивало правую ладонь. Он медленно-медленно перевел взгляд на свою руку. Она исчезала в черноте. Чернота шевелилась и шипела.
«Так вот какая…» – мысль оборвалась, не закончившись. Ему было все равно. Но мысль снова пробилась сквозь благостное оцепенение: «Совсем не страшная. Зря она так боялась…»
Шепот стал громче, настойчивей. «Иди-иди-иди. Хорош-шо!»
Он готов был согласиться, он не спорил, но что же это была за мысль? Кто такая «она», которая боялась? Чего боялась? И почему он идет не в ту сторону?
Впереди, прямо из-под ног, вырастала и двигалась вместе с ним короткая тень. То, что держало его за руку, поднималось, вытекало прямо из этой подвижной тени и шептало, шептало, шептало в ушах. Отвратительный звук заполнил всю голову, не оставляя никакой возможности думать.
«Тень… Не туда… Нет. Нет. Нет…»
Он продолжал идти даже тогда, когда перестал чувствовать ноги. Видел, что синие – что это? Цвет? Запах? Звук? Синие что? Обувь… – поочередно выдвигаются вперед и снова исчезают из поля зрения.
Когда подогнулись ноги, он пополз на карачках, как животное, к той яркой точке впереди. Только вот она больше не была точкой и не была яркой – она стала черной дырой и проглатывала все: длинные полосы серых стен, серое полотно (чего? Кажется, дороги?), по которому он шел, – и все росла, росла. «Сюда!» – ликовал голос в голове.
«Иду», – вяло соглашался он, уже не помня ни себя, ни того, что это значило – идти на восток.
За окном палаты реанимационного отделения ярился ветер, пригоршнями швыряя в стекло мелкие капли ледяного дождя, застывавшего прямо на лету, но стук льдинок заглушал тревожный писк монитора сердечного ритма. По экрану ползли едва заметные зубчики, протягивая за собой длинные горизонтальные черты. Показатели давления упали до критических значений и продолжали пике. Леша Давыдченко умирал. Над исхудавшим телом юноши суетились врачи, тревожно оглядываясь на распахнутую дверь – ждали дефибриллятор. Тот, что был в палате, вдруг отказался работать и тускло отсвечивал слепым бесполезным экраном. Впрочем, надежды на спасение подростка не было. Это читалось по сожалению в глазах медиков, по сухим, отрывистым дежурным репликам, по удивленным взглядам на экран монитора кардиографа: сердце Леши, затихая, все еще билось.
Молодая медсестра Женя Черникина вкатила через порог тележку с новеньким дефибриллятором. Самым лучшим во всей больнице, самым современным. Она так спешила, что запыхалась, но так же, как все, сомневалась в успехе реанимации. Слишком долго боролся за жизнь мальчик Леша, так долго, что даже Женя перестала надеяться на то, что он сможет прийти в себя.
Сердце подростка продолжало выдавать редкие удары, рисуя неровные зубцы на мониторе. Женя торопливо нанесла на электроды слой токопроводящего геля.
– Готово.
Она протянула электроды доктору.
Высокий писк аппарата перекрыл шипение кислородной смеси в аппарате ИВЛ.
– Разряд!
Все отпрянули. Тело юноши дрогнуло. Ток пробился к сердечным мышцам, вызывая шоковую остановку, и… Все смотрели на монитор. Длинная-длинная дорожка электронного водителя ритма. Безнадежный долгий писк аппарата. Одновременный выдох всей реанимационной бригады: сердце завелось, пошло, ломая оранжевую линию смерти острыми и правильными зубцами…
– Ох ты ж черт! – изумленно выдал завотделением.
«Ура!» – про себя возликовала Женя. Она еще не умела смиряться со смертью и надеялась, что та скорее научится не появляться в ее присутствии, чем девушка постигнет горькую науку смирения.
Все закончилось резко. Страшный удар в грудь опрокинул его, перевернул на спину. Ошеломляющая боль, которая длилась всего миг, долго затихала, не давая вздохнуть, заставляя судорожно подергиваться руки и ноги.
Придя в себя, Аликвис открыл глаза и повернул голову набок. В поле зрения оказалось пыльное полотно дороги. Совсем близко к лицу слабо трепетал от его дыхания клочок бумаги, краем прилипший к асфальту. Чуть дальше зрение ограничивал брусок поребрика и полукруглое основание фонарного столба за его краем.
Вздрагивая от ожидания новой боли, Аликвис заставил себя приподняться и сел, опираясь на руки. Солнце стояло в зените. В неподвижном воздухе разливалась такая тишина, что зазвенело в ушах. Ни впереди, ни позади никаких черных дыр не было…
Доктор дернул рычаг каретки, и та с треском провернула хрупкий – проклятая бумага! Не бумага, а папирус какой-то! – лист на плотном валике. Поклацав клавишей, прогнал каретку до середины и нащелкал: «Удачи». Литера А западала, и оттиск получался смазанным, но разобрать все-таки было можно. Выкрутив остаток листа из цепких объятий древней печатной машинки, Доктор удовлетворенно крякнул и, перевернув его тыльной стороной, положил поверх стопки, к остальным.
«Ну вот и все, – подумал он, чувствуя неимоверное облегчение. – Теперь можно уходить». Где-то в районе пятого позвонка сама собой ослабла сжатая пружина. Плечи опустились, поникли, сделавшись ватными. Он крутанулся на истрепанном офисном кресле, привычно поджимая ноги, чтобы не сшибить с ящиков, беспорядочно расставленных по тесному пространству ларька, бутылку или стакан; настольную лампу без абажура с пыльной лампочкой-соткой, смотревшей в низкий потолок; огарки оплывших свечей в пустых консервных банках; мусорные мешки с грязными пластиковыми тарелками; стеклянную банку, полную порыжевших окурков…
Намерение уйти по собственному желанию было чересчур оптимистичным, но он давно решил попытаться, держала только книга. Теперь она была закончена и держать стало нечему. Что бы ни случилось, это должно произойти сегодня.