Пока ты здесь — страница 30 из 32

Хватка ослабела.

– Я – другая! – теперь у нее получилось заговорить. – Я – живая! – силилась закричать Дина и услышала свой ломкий, полный отчаянной страсти голос, звенящий в ушах почти так же громко, как завывания Тьмы.

Холод отпрянул под дикие вопли и разъяренный шипящий визг: «Ж-живай-я?» Ненастоящее солнце, словно гротескно-большой ночник, вспыхнуло где-то за окном, позволяя Тьме, не исчезая совсем, клубиться у потолка и по углам, разочарованно шипя: «А-р-х-ш-ш-а-х».

Она больше не говорила с Диной, а Дина ее больше не слушала. И не боялась. Страх исчез, осталась только уверенность в том, что все закончилось и теперь ей пора туда, где заканчивается ненастоящий день в этом ненастоящем мире. Она сделала несколько шагов к двери, не сводя глаз с попятившейся девушки-ежа и не замечая остальных, застывших у стены. В полном молчании Дина вышла из комнаты, из ресторана и быстро пересекла террасу. Никто не шел за ней следом.

Солнце поднялось совсем невысоко и почти касалось красным боком воды у горизонта, когда Дина спустилась на узкую полоску каменного пляжа.



Каталку потряхивало на стыках линолеума. За головой грохнула металлическая дверь допотопного больничного лифта. Дина застонала, не в силах ворочать языком, ошалевшая, одурманенная наркозом, но готовая спрыгнуть с жесткой каталки и пуститься в пляс: она победила Тьму! победила смерть! она – вернулась!

– Тише-тише, – наклонилась к ее лицу Антонина, – все хорошо, детка. Все хорошо.

«Все хорошо», – подумала Дина, проваливаясь в забытье.



– Ну и напугала ты докторов! – укоризненно сообщила ей Антонина на следующее утро, меняя раствор в капельнице. – Взяла да и отключилась прямо на столе! Что тут было! Все забегали, дефибриллятор подтянули, а ты вдруг как засипишь! Анестезиолог, Марина Ивановна, решила, что с интубационной трубкой беда, ты хрипишь и бьешься, пришлось вынимать, а ты ну орать, в наркозе-то! «Я живая!» Потом снова отключилась, расслабилась, еле успели снова интубировать. Господи, никогда такого не видела!

– Правда? – прошептала Дина едва слышно. Голоса у нее не было – что-то приключилось с горлом. Оно болело, словно при ангине.

– Правда-правда, – возбужденно подтвердила Антонина и, помедлив секунду, напряженным голосом спросила: – А сама не помнишь ничего, да? Как же ты упасть-то ухитрилась, не помнишь?

Дина повозила головой по подушке, отрицая такую невероятную возможность. Внутри тоненько дрожал смех. Значит, Антонине ничего не грозит. Виновата во всем сама Дина. Вот и хорошо!

– Ну, теперь тебе до ста лет жить, девонька, не иначе, – заключила Антонина и затопала к дверям. – Ой, забыла! – обернулась она на пороге. – Лешу Давыдченко из третьей палаты помнишь? Вышел из комы! Подумала, что тебя это порадует, ты ж его жалела.

Она вздохнула, большая, как мама-медведица, и вышла, тихонько прикрыв за собой дверь.

Дина широко улыбалась, глядя, как солнечный зайчик, отраженный от спиц новенького аппарата Илизарова, дрожит на потолке. Было радостно просто от того, что небо синее, а солнечный свет греет макушку. Никакой унылой пустоты – мир был до краев заполнен звуками: за окном шумели машины, в коридоре то и дело раздавались чьи-то быстрые шаги, ворчала Зойванна, что-то металлически бряцало. На тумбочке распускали рулончики бутонов свежие розы, и Дине показалось, что она способна услышать нежный шелест лепестков.

Она подумала о маме. Сначала – о своей. «Досталось ей страха! Хорошо бы до нее не дошли россказни о происшествии в операционной». Потом – о маме Алекса. «Наверное, теперь она сможет себя простить?» Болело горло, ныла, словно распиленная на части, рука, но разве можно было сравнить эту боль с холодом у сердца? Дина улыбалась крошечному пятнышку света на потолке, словно приятелю, ведь его породило настоящее живое солнце!



В палату к Алексу Дину торжественно вкатила Антонина. Ей влепили выговор за происшествие, но не уволили. «А кто работать-то будет?» – пожимала она плечами, рассказывая.

Алекс был один. Все так же неподвижно лежал на кровати, только аппаратура больше не поддерживала в нем жизнь.

– Спит, – громко прошептала Антонина, подкатив кресло к изголовью. – Он под лекарствами. Можешь побыть недолго, я через пару минут вернусь.

Из двух пластиковых туб через капельницу в худую белую руку вливался раствор. В уголках сухих губ были трещинки, на обтянутых кожей скулах – ни кровинки. Но Алекс дышал сам, ресницы чуть подрагивали, и глаза быстро бегали под опущенными веками.

– Ты поправишься, вот увидишь!

Дина смотрела без жалости и говорила уверенно и громко. В своих словах она не сомневалась.

– Почему ты так думаешь? – тихо прозвучало из-за спины.

Дине пришлось вывернуть шею, чтобы увидеть говорившую: развернуть кресло самостоятельно мешала больная рука. Мать Алекса была все такой же худенькой и осунувшейся, но скорбное выражение исчезло из ее глаз, в них светилась надежда.

– Потому что я его знаю. Он сильный и очень этого хочет. А человек может все, чего хочет по-настоящему.

– Спасибо, что ты в него так веришь, девочка. Как тебя зовут?

Женщина встала рядом с Диной и осторожно поправила сыну краешек одеяла.

– Дина. Передайте ему привет, когда очнется, а то я теперь смогу прийти нескоро.

– Передам, – вздохнула женщина. – Но он никого не узнает, даже меня.

Губы у нее задрожали.

– Врачи говорят, что могут понадобиться месяцы, может быть, тогда…

– Он справится, – упрямо повторила Дина, снова посмотрев на Алекса. – Видите? Ему снится сон. Значит, он вспоминает.



Из-за руки, снова заключенной в стальные зубы аппарата Илизарова, управлять креслом самостоятельно не получалось, пришлось просить маму. Доброй Антонины рядом давно не было, и вообще, в общей хирургии, где Дина теперь лежала, все оказалось совсем не таким, как в отделении реанимации.

Они поднялись на лифте, и мама подкатила кресло к дверям отделения. Нажала кнопочку звонка и назвала имя больного. Алексу разрешили посещения совсем недавно, да и к тому же его собирались переводить в неврологию, вот Дина и захотела попрощаться.

Матери поздоровались и тихо разговаривали у окна, а Дина протянула Алексу подарок – музыкальный планшет-синтезатор, который по ее просьбе купил папа.

Алекс шел на поправку быстро. Болезненная бледность и худоба уже не делали его лицо неузнаваемым, а сил прибавилось настолько, что он мог самостоятельно садиться в кровати. Вот только память возвращаться не желала.

Он не смог справиться с эмоциями – при виде планшета глаза осветились такой радостью, что Дина широко улыбнулась в ответ. Будь ее губы из резины, они растянулись бы до ушей.

– Спасибо, – слабо выдохнул Леша, изумленно уставившись на Дину.

За несколько визитов он успел к ней привыкнуть, но так и не узнал. Дина переживала ужасно, но по сравнению с тем, что он не мог вспомнить даже свою маму, ее переживания как-то мельчали.

– Поправляйся, Алекс. Ты обещал мне «Лесного царя».

Он нахмурился, смущенный. Так происходило всякий раз, когда нужно было реагировать на забытые вещи. Дина протянула здоровую руку и вложила в его ладонь. Пожала тихонько.

– Все будет хорошо. Пока. – Она обернулась: – Мам?



Грузовой лифт, кряхтя и потряхивая створками дверей, полз вниз. От досады Дине хотелось зареветь. Ее выписывают, а Алекс остается в больнице. Растерянный, смущенно вглядывающийся в видео и фото, на которых он в кругу незнакомых людей играет, учится, отмечает праздники…

И ничем-ничем она больше не могла ему помочь. Но ведь он жив? Значит, надежда есть. А это – главное, решила Дина. Когда лифт остановился на третьем этаже, слез в ее глазах уже не было.

Глава 7. ФЕРМАТА

Фермата – знак в нотном письме, обозначающий продление ноты или паузы на неопределенное время.

Пять месяцев комы – не шутка. Из таких передряг без потерь не выходят. Тело перестает слушаться из-за мышечной дистрофии, могут отказать и отказывают внутренние органы. Теряется речь, теряется память. Леше Давыдченко повезло, молодой организм восстановился удивительно быстро, за одним досадным исключением: парень ничего не помнил.

«Невыносимо-невыносимо-невыносимо», – стучало в висках. Пустая упаковка из-под сока с ненатурально ярким зеленым яблоком на боку, крутясь, взлетела вверх, подброшенная тупым носком кроссовки, и приземлилась в траву перед оградой Никитского сада.

– Не-вы-но-си-мо, – яростно прошипел он вслух сквозь зубы, шагнул с тротуара на газон и снова пнул несчастную картонку. На этот раз она отлетела по косой, в сторону и вверх, и застряла между прутьями ограды.

Женщина, которую он теперь называл мамой, только чтобы не слышать приглушенных рыданий в соседней комнате каждую ночь, просила не уходить далеко от дома. Он оглянулся. Поискал глазами окно большой комнаты на фасаде. За стеклом угадывался женский силуэт. Она стояла, обняв себя руками, и, должно быть, провожала Лешку взглядом. Следила.

В его лексиконе никак не находилось нужное слово, которым Лешка мог бы описать свое состояние. Все вокруг было чужим. Чужой дом. Чужие руки и ноги, чужое лицо в зеркале, чужое имя. И бесконечное, навязчивое ощущение дежавю. Такое уже было с ним когда-то. Что именно было? Когда? Где? Невыносимо!



Поздно вечером в небе включали звезды. Лешка лежал в темноте и смотрел на них через окно. Удобно, когда во дворе не горит фонарь! Он перебирал в памяти названия созвездий – тех, что мог видеть в сумеречной темноте июльского неба, и тех, что отсюда увидеть нельзя.

Он знал много созвездий. Еще больше, чем звезд, он помнил мелодий, но не мог прочитать нотный лист! Пальцы слушались неохотно, и Лешка играл по памяти, вздрагивая каждый раз, когда передерживал ноту… Раскрытая на семнадцатой странице партитура стояла перед глазами, пестря диаграммой черных символов. Он уже знал, что это – нотные знаки. Не вспомнил – мама рассказала. Знал, что все мелодии, теснящиеся в его голове, записаны этими крошечными головастиками на разлинованных листах нотных тетрадей, но для него они теперь ничего не значили. Он ничего не помнил и не мог понять. Как не мог прочитать ни единого слова в книге: совершенно разучился читать и только-только пытался освоить алфавит…