Она пугается:
– Папа забрал машину.
– Вызови такси.
– А как же Кэл?
– Он спит.
Мама растерянно кивает: вся эта процедура ей неведома.
– Напиши ему записку.
– Мы не можем оставить его одного!
– Мам, ему одиннадцать лет, он почти взрослый.
Секунду мама колеблется, а потом ищет в записной книжке телефон такси. Я рассматриваю ее лицо, но мне трудно сосредоточиться. Помню только выражение страха и смущения. Я закрываю глаза и представляю себе мать, которую видела в каком-то фильме. Она жила на горе; у нее было ружье и куча ребятишек. Она вела себя спокойно и уверенно. Я примериваю ее образ к собственной маме, точно заклеиваю пластырем ранку. Когда я снова открываю глаза, мама, зажав в руке полотенце, тянет меня за рукав куртки.
– Тебе, наверно, нельзя спать, – предполагает она. – Давай поднимайся. Ой, звонок.
Жар застилает глаза, я иду как во сне. Мама поддерживает меня. Мы вместе ковыляем в прихожую. Я слышу, как стена мне что-то шепчет.
Но это не такси. Это Адам. Он оделся для свидания. Я пытаюсь спрятаться, улизнуть в гостиную, но он меня видит.
– Боже, Тесс! – выдыхает он. – Что случилось?
– Кровь течет из носа, – поясняет мама. – Мы думали, приехало такси, а это ты.
– Вам надо в больницу? Я отвезу вас на папиной машине.
Адам входит в дом и хочет меня обнять, как будто мы сейчас пойдем и сядем в его машину. Как будто он повезет меня в больницу. Я закапаю кровью всю обивку, но ему все равно. Я похожа на жертву автокатастрофы. Неужели он не понимает, что ему нельзя видеть меня такой?
Я отталкиваю Адама:
– Иди домой.
– Я отвезу вас в больницу, – настаивает он, будто я не расслышала с первого раза или, может, поглупела от крови.
Мама берет его за руку и мягко подводит к двери.
– Мы справимся, – уверяет она. – Все будет хорошо. Ой, смотрите, подъехало такси.
– Я хочу быть рядом с ней.
– Я понимаю, – кивает мама. – Но ничего не могу поделать. Извините.
Когда я прохожу мимо него по дорожке, Адам ловит мою руку.
– Тесс, – окликает он.
Я не отвечаю. Даже не оборачиваюсь. Голос его так звонок, что если я обернусь, то могу передумать. Найти перед смертью любовь, чтобы тут же от нее отказаться, – на редкость злая шутка. Но я должна это сделать. Так лучше для нас обоих. Иначе будет еще больнее, чем сейчас.
Мама стелет полотенце на заднее сиденье такси, проверяет, пристегнуты ли ремни, и уговаривает водителя круто развернуться у нашей калитки.
– Хорошо, – хвалит его мама, – а теперь жмите на газ.
Кажется, будто она заимствовала эту фразу из какого-то фильма.
Стоя у калитки, Адам провожает нас взглядом и машет рукой. Мы отъезжаем, и его фигурка становится все меньше.
– Какой добрый мальчик, – замечает мама.
Я закрываю глаза. Кажется, будто я куда-то проваливаюсь.
Мама толкает меня локтем:
– Не спи.
В окне прыгает луна. В свете фар – туман.
Мы думали пойти потанцевать. Я собиралась снова попробовать спиртное. Хотела забраться на стол и распевать веселые песни. Потом мы бы перелезли в парке через забор, стянули лодку и катались по озеру. Я мечтала вернуться к Адаму домой, тайком пробраться в его комнату и заняться с ним любовью.
– Адам, – шепчу я еле слышно. Но его имя, как и все остальное, заливает кровь.
В больнице меня сажают в кресло-каталку, говорят, что у меня экстренный случай, и увозят из приемной. Мы минуем заурядных жертв пьяных драк, наркотиков и полуночных семейных скандалов и мчимся по коридору в отделение для более тяжелых пациентов.
Как ни странно, больничная иерархия действует на меня успокаивающе. Это точный слепок с общества – мир, который существует по своим законам, где каждый занимает определенное место. В травматологии лежат юные владельцы быстрых машин с паршивыми тормозами. Мотоциклисты, не вписавшиеся в поворот.
В операционных – жертвы неосторожного обращения с духовым ружьем, а также те, на кого по дороге домой напал маньяк. И еще пострадавшие от несчастных случаев – ребенок, чьи волосы затянуло в эскалатор, женщина, попавшая в грозу в лифчике на косточках.
На койках в дальнем конце больницы – пациенты с головой болью, которая никак не проходит. С отказавшими почками, сыпью, шероховатыми родимыми пятнами, опухолью груди, жутким кашлем. В отделении Марии Кюри на пятом этаже лежат дети, больные раком. Их тела медленно и тихо пожирает болезнь.
А выше – морг, где в ящиках-холодильниках лежат мертвецы, к чьим ногам привязаны бирки с именами.
Палата, в которую меня привезли, светлая и стерильная. Я оглядываю кровать, умывальник, доктора и медсестру.
– Наверно, она хочет пить, – предполагает мама. – Тесса потеряла столько крови. Может, дать ей попить?
Доктор жестом отметает это предложение:
– Нам нужно тампонировать ее нос.
– Тампонировать?
Медсестра подводит маму к стулу и садится рядом с ней.
– Доктор вставит ей в нос марлевые тампоны, чтобы остановить кровотечение, – поясняет она. – Вы можете остаться.
Я дрожу. Медсестра приносит одеяло и укутывает меня до подбородка. Я вздрагиваю.
– Кто-то думает о тебе, – замечает мама. – Поэтому ты и вздрагиваешь.
А я всегда считала, что это значит, будто кто-то в другой жизни стоит на твоей могиле.
Врач зажимает мне нос, заглядывает в рот, щупает горло и шею сзади.
– Мэм, – окликает он.
Мама вздрагивает и выпрямляется:
– Вы мне?
– Раньше были симптомы тромбоцитопении?
– Чего, простите?
– Она жаловалась на головную боль? Вы не замечали мелких синяков?
– Я не смотрела.
Доктор вздыхает, мгновенно догадавшись, что для мамы этот язык – тарабарщина, но, как ни странно, продолжает в том же стиле:
– Когда ей в последний раз делали переливание тромбоцитарной массы?
Мама все больше теряется:
– Не знаю.
– Она принимала аспирин?
– Извините, я не в курсе.
Я решаю вмешаться. У мамы не так много сил, и, окончательно запутавшись, она может просто уйти.
– Последнее переливание тромбоцитарной массы делали двадцать первого декабря, – сообщаю я скрипучим голосом. В горле булькает кровь.
Доктор бросает на меня хмурый взгляд:
– Вам нельзя говорить. Мэм, идите сюда, возьмите дочь за руку.
Мама послушно присаживается на краешек кровати.
– Если да, сожмите мамину руку один раз, – поясняет доктор. – Если нет, два раза. Понятно?
– Да.
– Тс-с-с, – шипит он. – Жмите. Не разговаривайте.
Мы возвращаемся к прежним вопросам – синяки, головные боли, аспирин, – но на этот раз мама знает ответ.
– Использовали «Бонджелу» или «Тиджел»? – спрашивает доктор.
Я дважды сжимаю мамину руку.
– Нет, – отвечает за меня мама. – Не использовали.
– Противовоспалительные?
– Нет, – говорит мама и смотрит мне в глаза. Наконец-то мы с ней говорим на одном языке.
– Хорошо, – резюмирует доктор. – Сейчас я вставлю вам в нос марлевый тампон. Если не поможет, тампонируем глубже. Если кровотечение не прекратится, придется прижигать. Вам раньше делали прижигание?
Я так сильно стискиваю руку мамы, что она морщится.
– Да.
Ужасно больно. От меня потом неделю воняло горелым мясом.
– Нужно проверить уровень тромбоцитов, – продолжает доктор. – Не удивлюсь, если он ниже двадцати. – Он треплет меня по прикрытому одеялом колену. – Делать нечего, придется потерпеть. Да уж, выдалась вам ночка.
– Ниже двадцати? – эхом повторяет мама.
– Наверно, придется перелить пару единиц, – поясняет доктор. – Не волнуйтесь, это займет от силы час.
Пока врач засовывает мне в нос тампоны, я стараюсь думать о самых простых вещах – о стуле, двух белых березах в саду Адама, о том, как их листья трепещут на солнце.
Но у меня не получается.
Такое ощущение, что я проглотила гигиеническую прокладку: у меня пересохло во рту, и трудно дышать. Я смотрю на маму и замечаю только, что ее мутит и поэтому она отвернулась. Почему мне кажется, будто я старше собственной матери? Я закрываю глаза, чтобы не видеть ее слабость.
– Вам неприятно? – интересуется доктор. – Мэм, не могли бы вы ее отвлечь?
Лучше бы он этого не говорил. Что она может? Станцует нам? Споет? Наверно, покажет свой коронный номер с исчезновением и улизнет за дверь.
Молчание длится долго. И вдруг:
– Помнишь, как мы впервые ели устриц и твоего папу стошнило в мусорный бак на конце пирса?
Я открываю глаза. От ее слов в палате становится светлей. Улыбается даже медсестра.
– Они пахли морем, – продолжает мама. – Помнишь?
Помню. Мы заказали четыре устрицы, по одной на каждого. Мама откинула голову и моментально проглотила свою устрицу целиком. Я тоже. А папа стал жевать устрицу, и она застряла у него между зубов. Он умчался на пирс, держась за живот, а когда вернулся, залпом осушил банку газировки. Кэлу устрицы тоже не понравились.
– Наверно, они больше подходят для женщин, – предположила мама и купила нам обеим еще по одной.
Мама описывает приморский городок, отель, короткую дорогу на пляж, вспоминает дни, когда солнце грело и сияло.
– Тебе там очень нравилось, – рассказывает мама. – Ты часами собирала ракушки, гальку. А один раз обвязала веревкой палку, прибитую морем к берегу, и целый день водила ее за собой по пляжу, представляя, что это твоя собачка.
Медсестра смеется ее словам, и мама улыбается.
– Ты была такой выдумщицей, – признается мама, – с тобой было так легко.
Если бы мне можно было говорить, я бы спросила у нее: почему же тогда она меня бросила? Наверно, она наконец рассказала бы о мужчине, ради которого ушла от папы. Быть может, она поведала бы мне о неземной любви, и я бы ее поняла.
Но мне нельзя говорить. В горле пересохло и горит. И вместо того чтобы задать вопрос, я слушаю мамины воспоминания о том, как светило солнце, о давно минувших днях, ушедшей красоте. Мне интересно. Мама – прекрасная рассказчица. Кажется, даже доктор заслушался. В ее историях небо переливается светом и мы целыми днями любуемся резвящимися в море дельфинами.