стапо не отбрыкаешься за вынос секретов…» И в раздумье неторопливо спустился этажом пониже, заглянул в туалет, выждал немного, чтобы не вызвать подозрения, и, выйдя наконец из подъезда административного корпуса, двинулся через плац в направлении лечебных блоков. С учетной книгой под мышкой, с деловитой поспешностью он миновал проходную в главных воротах.
Немецкий солдат и власовцы — охранники — привыкли к тому, что писари-учетчики иногда проходили в лечебные блоки по своим делам, и не обратили на него внимания. В поведении этого очкарика не было ничего подозрительного, и никому в голову не пришло, что он идет предупредить о том, что эсэсовцы нагрянут во второй блок с обыском.
Николай Иванович Липскарев невыносимую боль от раздробленной кости в правой ноге переносил стоически, молча. А вот временное поражение наших войск и торжество гитлеровцев по этому поводу — исключительно тяжело. Невероятно горько сознавать, что наступательная операция под Харьковом не только не увенчалась успехом, но и потерпела неудачу. Он не знал, сколько пробыл в беспамятстве, истекая кровью, после того взрыва. Очнулся от боли в правой ноге и от холода, когда его, как и многих других раненых, местные жители спрятали в конюшне. Украдкой женщины из села приносили им еду, воду, перевязывали раны. Старались делать это осторожно, но, видимо, немцы пронюхали. Нагрянули в их село, выгнали всех из конюшни, погрузили в эшелон и отправили в Славуту.
…Место у Липскарева — на нижних нарах, с краю, у самых дверей. Это давало ему возможность разговаривать с вновь прибывавшими, отыскивать земляков, интересоваться делами на фронте. А ночью, в горькие часы раздумий, Липскарев анализировал, сопоставлял, сравнивал…
Все знали о том, что он москвич, долго учительствовал в средней школе, был математиком. А его однополчанин Василий Щеглов — старший врач по этажу — да еще два-три человека знали также, что Липскарев участвовал в гражданской, был кадровым военным. Когда его полк был разбит в боях под Семеновкой, он организовывал контратаки против наседавшего противника. Но ни Щеглов, ни кто другой не знали, что в подкладке старого ватника Липскарев хранит свой партийный билет. Он продолжал жить коммунистом, подбадривал и одновременно всем своим поведением показывал пример стойкости и самого заботливого отношения к товарищам. Вокруг него долгими осенними вечерами собирались измученные физически, но не сломленные морально люди, чтобы обменяться новостями, посоветоваться, обсудить новости…
В волнении раскрыл Липскарев зачитанные листы непонятно как попавшей во второй блок газеты «Правда». Взволнованно прочитал о том, что Сталинград не взят, как об этом кричали власовские агитаторы, а стойко держится. Пряча газету на груди, он чувствовал, будто она согревает его. И Липскарев думал о том, как согреть правдой всех больных и раненых, чтобы и они стойко держались и не падали духом, а тех, кто способен драться, побудить и к активным действиям.
…Опираясь на самодельные костыли, Николай Иванович наблюдал из окна за немцами и рабочими. По всему было видно, что эсэсовцы пронюхали про подкоп. Траншея рылась возле той части кухонного двора, где разрешалось бывать только Женьке Макарову, ухаживающему за своими посадками. Липскарев знал, что на этом участке в нескольких местах из-под земли выходят отдушины и что Макаров маскирует их растениями. Но если врагам стало что-то известно?.. Ведь и тогда провал произошел именно из-за этого…
После того как Алексей Клюквин доверился ему, Николай Иванович принял активное участие в подготовке побега: наблюдал из окна за охраной, анализировал обстановку и помогал патриотам советами. Он знал, что бежать будут молодые кадровые командиры. К ним примкнул Васька-парикмахер, который вел переговоры с охранником, и Ваня-повар.
В февральскую вьюжную ночь, когда беглецы были уже за колючей проволокой, вдруг снаружи донесся сначала одиночный винтовочный выстрел, а затем поднялась стрельба. Он понял: произошло непоправимое. Утром Липскарев узнал о гибели двоих беглецов. Остальными занималось гестапо.
«Но почему они напоролись на засаду?» — терзался Липскарев и не находил ответа. Обида и досада клокотали в душе за парней, попавших в гестапо. А тут, как назло, в тот самый момент, когда Лопухин сообщил ему горестную весть о попавших в засаду, один из поступивших, назвавшийся Кайтыбой, потребовал, чтобы ему улучшили условия. «А что ты за птица такая?!» — спросил кто-то насмешливо. «Большевики мово батьку забырали…» Кайтыбу мучил спазматический кашель. «Придет комендант, вот вы ему об этом и скажите», — суховато заметил Лопухин. «Но вы же у нимца на службе! А я сам сдался…» «Ну и топай, гад, к ним!» — не выдержал Липскарев, страдающий от мучительного зуда в раздробленной ноге. «А-а, ты коммунист, — заорал Кайтыба, — чи энкеведист?! Я зараз тэбэ отправлю до комэнданта».
Больные и раненые в палате молча окружили Кайтыбу.
«Оне, — тыкал тот пальцем в Липскарева, — мово батьку заслали, а голодранцив поставилы у влады, а в реште нимцы дали им по шеи. Ось я покажу им! Расквитаемусь!»
Один из раненых, притулившись к нарам, загадочно улыбался, в то время как Женька Макаров — парень не промах — что-то колдовал над шинелью Кайтыбы.
Вскоре в блок нагрянули немцы. Липскарев, как только его предупредили о том, что к блоку направляются гестаповцы, — костыли в руки и уковылял из палаты. Санитары помогли ему быстро спуститься в подвал, в покойницкую. Скрываясь во тьме промозглого подвала, дрожа от холода и близости окоченевших тел с брюшными впадинами, Липскарев не чувствовал своей больной ноги — хоть коли ее, хоть режь. И только затылком ощущая ледяное дыхание смерти, скрипел зубами, косясь на скорченные руки и ноги покойников. Затаенная ненависть к таким подлецам, как Кайтыба, перерастала в ярость. Он уже беспомощно повис на костылях, притулившись к двери, когда Лукин с Политаевым отворили дверь и успели подхватить Липскарева под мышки. И уже потом, спустя недели три, в небольшой палате, где он выздоравливал после воспаления легких, он узнал, что Кайтыбу по его просьбе блокфюрер увел в комендатуру. Там комендант поставил его по стойке «смирно» и спросил: «Du führst die Bolschewistische Agitation?»[3]
Кайтыба, ничего не поняв, подобострастно улыбался. Комендант изловчился и крепким ударом в подбородок сбил его с ног. Кайтыба пытался подняться, но на него вновь посыпались удары. А когда разрезали подкладку шинели, куда ему зашили список «членов секретной организации», то судьба предателя была окончательно решена.
Однако Липскарева поразило не это. Он узнал, что к проволоке с Клюквиным подползли только девять человек. Лежа в снегу, они ждали десятого, отсутствие которого впопыхах не заметили, но тот так и не явился. Как потом выяснилось, «десятый» в самый последний момент бежать передумал: дескать, не мог оставить своего больного друга-однополчанина. И это спасло его от заранее подстроенной ловушки. Он будто бы ничего не знал о ней. А если знал?..
Вот эта подробность вспомнилась вдруг и встревожила Николая Ивановича. Он с недоверием относился к людям, которые не воспользовались возможностью бежать. А теперь этот «десятый» здесь, на первом этаже, — хозяйственный человек. Он знает, кому и сколько зачерпнуть баланды.
Липскарев решил поделиться своими подозрениями с Лопухиным. С ним Николай Иванович был связан не только ненавистью к захватчикам, но и общим стремлением вырваться из плена. Он рекомендовал доктору многих «шахтеров», зная при этом, что сам он, как тяжелораненый, бежать не сможет.
В бессильной ярости глядел Алексей Чистяков на эсэсовцев, пригнавших пленников копать траншею.
…В Славуту Чистяков попал, когда у него уже почернела нога.
«Э-э, дарагой, да у тебя гангрена, — сказал с кавказским акцентом фельдшер, вскрывая портянку. — Выбэрай — нога или жизнь».
Едва фельдшер отошел, к Чистякову подсел один из «ухажеров» и, пытаясь не глядеть на него, стал отговаривать от операции.
«Какая тебе разница — умирать с ногой или без…» — сказал он, проглатывая слова.
Алексей только скрипел зубами: на «ухажере» был надет великоватый бушлат, и он вспомнил умершего матроса, чьей одеждой тот поживился. «А теперь вот и меня взял на прицел…» Чистяков стонал, метался и, чтобы не орать от жуткой боли, рвал на себе гимнастерку, пока не впал в забытье.
В бреду мерещилось ему, будто он опять вызывает на себя огонь. В дыму мелькали серые мундиры, дрожала от взрывов земля, от пылающего грузовика обдавало жаром. Стараясь перекричать этот грохот, он кричал и кричал в трубку слова команды…
Днем, в минуту прояснения, он опять увидел озабоченное лицо фельдшера. «Ну как, молодой человек? — спросил тот, мигая красноватыми от бессонницы глазами и ощупывая его лоб. — Э-э, дарагой, да у тебя же тиф. — И тут же властно крикнул санитарам: — Унэсти!» Чистякова положили на носилки и отправили в сыпнотифозный блок, где ежедневно умирало по нескольку десятков человек.
Пять дней Чистяков пробыл в беспамятстве. Но после кризиса вдруг стал неожиданно поправляться. «От смерти тебя спасла худоба и сильное, молодое сердце, — сказал ему врач Гриша Белоус. — А вот от гангрены — высокая температура и… черви. Да, да, сыпняк спас тебя. Медицине известны случаи, когда одна болезнь вылечивает другую. А теперь нужно двигаться… Если закружится голова — полежи. А потом опять…»
Дней через пятнадцать Чистяков уже бросил костыли, стал опираться на палку, а потом и с ней расстался. И его, как перенесшего сыпной тиф, назначили санитаром. Обязанности были несложные: драить полы шваброй, мыть лестницы, помогать больным добраться до уборной…
Однажды Чистякову поручили сопровождать заболевших сыпняком в местную больницу. На одной повозке среди больных он увидел своего однополчанина, который числился этажным старшиной. Черная борода и усы покрывали все его лицо. Из-под густых бровей на Чистякова изучающе-пристально взглядывали глаза совсем не больного человека. И тогда смекнул Чистяков… По дороге в Славуту надо быть наготове. Может, удастся разоружить охрану. Но почему Гриша Белоус его не предупредил? У главных ворот охранники не приближались к повозкам, документ читали с рук подателя. И немцы с полицаями, конвоируя, держались от повозок с больными как можно дальше.