общей бочки ему баланду, которая ничем не отличается от той, что едят и все военнопленные: те же две-три потемневшие картофелины да гнилая, вперемешку с разной шелухой крупица. Намекнул как-то раз Гриша, что «старшим врачам отдельно на кухне наливают и что он мог бы питаться получше». Рассердился Роман Александрович, покраснел, накричал на него: «У меня пайка есть, и не смейте мне!..»
Сусанов прислушался. Где-то совсем рядом послышалось бормотание:
— Здесь бу-удет мо-ост… Сюда они не пройду-ут.
Вдоль окон пробирается тень. Сусанов узнает военного инженера, человека, потерявшего разум. Днем его уводили в комнату к таким же бедолагам с тихим помешательством, а по ночам он выходил и начинал бродить по казарме.
«Что ждет его? Что ждет нас?» От тягостных мыслей у Сусанова вновь зазвенели колокольчики. Сквозь их неумолчный звон было слышно, как жалобно стонет Кузьмич из Тулы. Под Ельней он храбро стрелял по убегающей вражеской пехоте, видел трупы фашистских солдат, а здесь виновато смотрит по утрам на Сусанова, когда тот вытирает за ним нары. Обезножел в бою, мается, шевелит посиневшими губами: «Жить страшнее, чем умереть». Глядя на него, Николай сам извелся, не зная, чем же помочь Кузьмичу.
А вот заворочался «дрягун». Так прозвал его Сусанов за то, что он хотел поймать крысу, грызущую по ночам его гнойную рану. «Зачем она тебе?» — как-то спросил Николай. «Съем, — не моргнув ответил «дрягун» то ли в шутку, то ли всерьез. — Вот только бы изловчиться поймать». Кто он, выбитый из колеи человек? Откуда? Как попал в плен? Никому ведь не сказывает. И не удивляется такой скрытности Сусанов, знает, что со сменой обстоятельств меняется и поведение людей. Все, что в мирное время скрыто, завуалировано, — на фронте непременно проявится, а уж в плену и подавно. Сильные нередко молчунами становятся, а слабые болтливыми. Вон Вася казался неунывающим, таким балагуром, ну просто мастак на разные побаски, а нагрянула опасность и… стал просить Лопухина не посылать его в подкоп. А ведь вместе рыли туннель, и было какое-то стремление… Тяжко было, голова кружилась, а вот чтобы страх тобой владел — страха не было. И считалось, что раз есть цель, то и переживания отходят в сторону. Но вот стоило только забить все то, что в последнее время с таким великим трудом сооружали, — и человек на попятную. Испугался, потерялся… Вот и пойми его, разбери, когда он себя ненавидит, а когда собою дорожит.
Слева к Сусанову приткнулся Ломакин, музыкант, близкий ему человек. О чем только не переговорили за тягостные дни пребывания здесь. «Ты и под Керчью был в музкоманде?» — спросил его как-то Сусанов. «Сначала там, а стало туго, всех писарей, поваров, музыкантов собрали и с винтовками наперевес…» Укрывшись одной шинелишкой, все теснее притирается Сусанов худыми боками к нему, пока не забывается в тягостном сне. И снится ему опять тот самый дом у развилки. Сержант-батареец командует: «По пехоте, прямой наводкой, беглым, ого-онь!» Из окна, заложенного ракушечником, стреляет пушка, в амбразурах стрелки ведут огонь из автоматов и винтовок, а немецкие автоматчики осаждают дом. Связь с КП прервана, но он, сержант Сусанов, все еще надеялся, что на КП услышат его крик: «Танки от Сапун-горы свернули влево по ходу!» Во сне, как и наяву, приходится отходить под прикрытием дыма, когда все сорок восемь снарядов уже израсходованы, а пушка подорвана. И вдруг от этой мысли — как же сержант может командовать, если нет ни пушки, ни снарядов? — Сусанов вскочил, ошалело смотрит вокруг.
— Да уймите же его! — слышится чей-то истерический голос.
Зашевелились, заворочались, почесываясь, соседи по нарам. Резкий запах клопов, гноящихся ран вернул Сусанова к действительности.
На третьем этаже, в коридоре, облокотившись о подоконник, «дежурный», сухонький болезненный человек, напряженно всматривался во мглу лазаретного двора, когда до слуха его донесся отдаленный собачий лай. И вот он увидел, как со стороны третьего блока темноту прорезали лучи фонарей. Он метнулся к комнате Лопухина, дважды стукнул в дверь:
— Идут, иду-ут!
Лопухин лежал не раздеваясь, только снял сапоги. Он встал, обулся, подошел к окну. Чертыхаясь и кляня всю фашистскую нечисть, вскочил и Кузенко. Оба спустились на первый этаж.
Не спали и ночные дежурные. Выходили из комнат врачи, фельдшеры, санитары. Все замерли в ожидании, прислушиваясь к лаю овчарок.
Старший полицай Копейкин уже отомкнул дверь.
— Ахтунг! — выкрикнул он.
В ройном гудении казарменного зала послышался чей-то нервный смешок, ругательства, стукотня деревянных колодок — шлер.
Десяток эсэсовцев с собаками на поводках и автоматами вбежали в блок. За ними — лагерные полицаи.
Немцы зажгли полный свет. В блок вошел фельдфебель Вальтер Срока. Врачи переглянулись, некоторые побледнели. Появление этого гитлеровца обычно сопровождалось надругательствами и побоями. Лопухин, с трудом преодолевая брезгливое чувство, избегал попадаться фельдфебелю на глаза, но теперь Срока, изрыгнув немецкое ругательство, шел сам прямо на него.
— Unter ihrem Block wird graben[4], — заявил он, вглядываясь в лицо молодого русского врача, надеясь уловить в нем признаки страха или смятения.
Роман Лопухин почувствовал, как все, сжалось внутри.
Поначалу Лузгину показалось, что ему устраивают «темную». Подобный самосуд — обычное явление над ворами и мародерами. Он скорчился в ожидании тумаков, но его не стали бить, а вытолкнули за дверь и куда-то повели.
Только в камере сняли с головы мешок. Сухопарый офицер с молниями в петлице, с деревянным, ничего не выражающим лицом сосредоточенно чистил ногти.
Хромой Джевус неторопливо приблизился к Лузгину. От леденящего взгляда узких глаз у того побежали мурашки по телу. Нет, о нем не забыли. Остерегаясь ударов, он пятился до тех пор, пока не уперся бедром в стоявшую в углу бочку, изогнулся, загораживаясь рукой от Джевуса, но тот ловко сгреб его мертвой хваткой за шиворот.
— Так что ж, напомнить, зачем тебя послали во второй блок? — почти ласково спросил Джевус, обнажая в усмешке крупные желтые зубы.
Лузгин только успел рот открыть, как Джевус с силой окунул его голову в бочку, наполненную человеческими испражнениями.
— Да, да, — судорожно закивал Лузгин, когда Джевус ослабил руку, и, пересилив приступ тошноты, выдавил из себя: — Та-ам ч-что-то и-есть, н-н-о-о что-о? Пока не ясно.
Джевус отшвырнул его в угол к умывальнику. Лузгин стал поспешно мыть лицо и, заикаясь, говорил о своих подозрениях, о том, что блок напоминает ему чемодан с двойным дном. Но говорил Лузгин сбивчиво, а сухопарого офицера с молниями в петлице интересовали подробности, имена и фамилии. И по тому, как сухопарый смотрел на него, Лузгин понял, что в данной ситуации его ни бить, ни пытать пока больше не будут.
— В блок войдешь вслед за солдатами, — сказал Джевус. — Да смотри, чтоб никто не знал о твоем отсутствии. И помни! — пригрозил он ему своим увесистым кулаком…
Когда солдаты вбежали в коридор первого этажа, по темной лестнице, неслышно ступая на ребра ступенек, поднимался к чердачной двери Лузгин.
Пробираясь на ощупь по темному чердаку и спотыкаясь о балки, он вдруг почувствовал себя несчастным и одиноким, с душевной тоской подумал: «Я пропал Окончательно запутался». Но, спустившись по лестнице другого крыла на свой этаж, он уже как ни в чем не бывало вошел в общую палату в тот самый момент, когда все ходячие больные строились в центральном проходе в две шеренги.
Лопухин почувствовал, как кровь бросилась ему к лицу. Ему стоило больших усилий, чтобы выслушать спокойно угрозы и ругательства и сдержанно ответить:
— Искать ваше право, господин фельдфебель. Но в блоке инфекционные заболевания. Ваши люди подвергнут себя опасности.
— Искать! — гаркнул немец и стал отдавать распоряжения солдатам и полицаям.
По крутым осклизлым ступеням, стуча сапогами, немцы спустились в большое подвальное помещение с высоким потолком, с неисправными котлами, с трубами теплоцентрали вдоль стен.
— По низам ищут, — шепнул Кузенко Лопухину, когда эсэсовцы планомерно, скрупулезно, метр за метром обследовали стены и пол котельной.
Осмотрели и насосную комнату, где теперь размещалась столярка, и смежное с ней помещение бойлерной, заваленное грязными досками от сломанных нар. И невдомек было немцам, что в том самом месте, куда поверху уходят за кирпичную стенку паропроводные трубы, находится тот самый коллектор, по которому скрытно пробирались подпольщики в свое «метро». Задержав взгляд на груде досок, один из эсэсовцев брезгливо сплюнул, стал подниматься наверх. За ним последовали остальные. В мертвецкую эсэсовцы только заглянули, осветив фонариками трупы, и подались назад.
Пока полицаи лазали в большой палате под койками, отыскивая что-либо подозрительное, эсэсовцы обшарили все комнаты первого этажа. Перерыли, перетрясли кладовую. И куда бы они ни заходили, везде выстукивали пол, стены.
На очереди была раздаточная. От одного подпольщика к другому передавалось ощущение опасности по мере того, как гитлеровцы приближались к этой комнате.
Верзила эсэсовец распахнул дверь и с двумя солдатами вошел в нее. Комната была вся в дыму. Стоя на коленях перед печью, Харитон со всей мощью своих легких дул в нее, безуспешно пытаясь разжечь сырые дрова. Он так был занят растопкой, что, казалось, не замечал вошедших.
Эсэсовец пнул его в бок сапогом.
— Руссише швайн, почему нет порядка?
Вместо ответа Харитон лишь поднял слезящиеся глаза. Закашлявшись от едкого дыма, гитлеровец хлестнул Харитона кожаной плеткой и поспешил из комнаты. За ним, кашляя, выскочили и солдаты.
В главных проходах обеих палат на втором этаже были построены ходячие больные, а в коридорах — врачи, фельдшеры и санитары. Расхаживая перед строем, фельдфебель разглагольствовал о том, что великая Германия нуждается в рабочей силе. А здесь много здоровых людей. Они помогут завершить войну с большевиками.