— Скоро будет выписка на строительство оборонительных сооружений, — пообещал он напоследок.
Налет и обыск закончились ничем. Когда двери блока вновь были заперты полицаем, Лопухин долго еще ходил по коридору третьего этажа.
После бессонной ночи Роману было не по себе. Незадолго до подъема он по привычке вошел в комнату, где стоял рояль, осторожно открыл крышку, стал наигрывать прелюдию Рахманинова.
После маршевых аккордов музыка стала звучать тише, навевая нежную грусть. Вспомнилось последнее письмо мамы:
«Мой дорогой Ромочка! Ты пишешь, что очень занят. Это, может, и лучше, меньше будешь скучать. Но не злоупотребляй вечерними чтениями. Зачем тебе сидеть до двух часов ночи? Согласись, если это делается регулярно, то очень неразумно. При напряженной работе неправильный образ жизни к хорошему не приведет Ведь вы встаете рано. Сколько же ты спишь?
Рада, что у тебя ладится с работой. Ты пишешь, что приходится замещать своего начальника. Смотри будь осторожен. Ведь дело-то тебе незнакомое, а малейшее упущение — вот и неприятность.
Тридцатого собрались и шумно провели бабушкины именины. Я испекла ей торт. Она по тебе очень скучает, часто тебя вспоминает. А торт получился превкусный. Вспоминали все время и жалели, что нет тебя с нами. Ромулька, если в чем нуждаешься, то напиши.
Твой средний ящик привела в порядок. Инструменты все убрала, но пока не смазывала. Надо ли это делать?
На работе я не чувствую твоего отъезда, а вот дома…
Ромочка, береги себя, старайся не простужаться, чтобы не получить ангины. Крепко тебя целую. Твоя мама».
Он знал наизусть это письмо, полученное накануне войны. И вот опять на смену трогательным воспоминаниям и элегическим раздумьям все громче стали звучать маршевые звуки, призывая к стойкости, к борьбе.
Едва Роман закончил игру, по коридору и залам раздалось: «Ахтунг!» Прибывший блокфюрер приказал построить во дворе на утреннюю поверку всех ходячих больных и отдельно — обслуживающий персонал.
Санитары побежали по этажам и палатам. Замелькали их фигуры между нар. Успеть бы предупредить кого надо, чтобы оставались лежать под видом тяжелобольных. Кое-кому из них фельдшеры заранее сделали клизмы на случай проверки лежачих. А ходячие уже тянулись к выходу. Опять слышался раздраженный голос блокфюрера: «Статиске-ер!» — и рыжий статистик очертя голову несся на зов немца. И спустя минуты три он уже напустился на Лукина:
— Сколько вчера вывезли мертвых?!
— Нясут их, а я считаю тебе, што ли? — лениво огрызался Лукин.
Постепенно весь двор перед блоком наполнился пленными. На правом фланге обслуживающего персонала — врачи во главе с Лопухиным. Серые глаза его устало следят за происходящим. Сначала он думал, что их построили, чтобы пересчитать, но вот появились чиновники лагерного гестапо со своими подручными — хромым Джевусом и Митрофанским, и понял Лопухин, что ошибся в своих предположениях. Эти сейчас будут выявлять ненадежных среди заключенных. Офицеры остановились и стали со стороны наблюдать за действиями полицаев, а те усердно начали осматривать одежду и обувь узников. Джевус ковылял вдоль длинной шеренги, вглядываясь в истощенных, еле стоявших на ногах людей. Тонкие губы его кривились в насмешливой улыбке. Когда Джевус удалился, направляясь к больным, Лопухин, кивнув на офицеров, оживленно беседующих между собой, с искренним любопытством спросил по-немецки:
— Почему они так веселы, господин блокфюрер?
— Шайзе, руссиш Алекс, — буркнул в ответ пожилой немец и пренебрежительно пояснил, что один молодой русский хотел бежать в бочке с дерьмом.
«Ах, вот оно что-о!» — побледнел Лопухин, стиснув судорожно челюсти. Пальцы его сами собой сжались в кулаки.
А произошло непредвиденное. Сбегая по лестнице, Саша Поляник на площадке первого этажа неожиданно столкнулся с Копейкиным. Тот незамедлительно огрел Поляника плеткой. Ершистый по натуре, Саша и раньше едва сдерживался при виде наглых полицаев, безжалостно выменивавших за кусок хлеба, горсть табаку у беспомощных людей последние вещи. И тут у Поляника мгновенно возникла ответная реакция, заглушившая даже инстинкт самосохранения. Он саданул старшего-полицая в низ живота ногой — приемом в рукопашной не менее надежным, чем обычный нож или саперная лопатка. Копейкин тут же свалился с каменной приступочки. А Саша бросился по лестнице наверх. Ненависть и страх, которые таились в душе его вместе с храбростью и отчаянием, сделали свое дело. Миновав обе палаты на третьем этаже, он выскочил на лестницу другого крыла, не замеченный никем поднялся на чердак и, пригнувшись, скрылся за кирпичной выгородкой тамбура. Все это он проделал настолько быстро, что только спустя несколько минут спохватился, вспомнив, что надо бы предупредить…
Втиснувшись в узкий и темный карниз за балками и переводинами, Поляник со страхом ожидал своей участи, сознавая, что подписал самому себе смертный приговор. Дважды полицаи с Копейкиным осматривали чердак. Но как ни вглядывались в темные углы, а затаившегося Поляника не обнаружили.
В сумерках Саша выбрался из укрытия, крадучись подошел к круглому на фронтоне окну и увидел внизу въезжающую на хоздвор длинную бочку с усатым ассенизатором, которого все звали Гивой. Решение пришло мгновенно. Преодолевая боязнь встретиться с кем-либо из полицаев, Саша спустился вниз, вышел во двор и юркнул в мертвецкую. Там сидел до тех пор, пока не донесся со стороны третьего блока удаляющийся лай собак, и потом перебрался в наружную уборную. Теперь надежда была на Гиву. Он знал, что за гимнастерку или солдатские шаровары тот привозил из города хлеб и картошку. А у Саши были хорошие ботинки, оставшиеся ему от одного умершего земляка, за которым Саша ходил как за родным отцом. Вот и решил он сговориться с «золотариком», чтобы тот вывез его незаметно в бочке в лес. Это было рискованно и противно, но другого выхода не видел. Знал, что ждет его в гестапо, и от одного воспоминания об этом его начинала колотить нервная дрожь.
На рассвете Гива запряг лошадей и стал наполнять бочку. Он удивился, когда его окликнули, вытаращил глаза на парня и, уразумев, к чему тот клонит, толстыми пальцами мял, гнул необыкновенные ботинки на ребристой подошве, чтобы убедиться в их прочности, и наконец, пригладив вислые усы, кивнул на бочку: полезай.
Поляник по плечи опустился в зловонную жижу. Гива закрыл бочку крышкой и тронул лошадей.
Парню казалось, что не будет конца этому омерзительному пути. Но, съехав с каменистой дороги, возчик вдруг остановил лошадей. «Казак» штыком винтовки поднял крышку, а «золотарь» с ухмылкой заглянул в бочку:
— Приехалы, пан лубезный!
Саша Поляник увидел среди деревьев панцирь-казарму и серо-зеленые мундиры немцев. Когда на него спустили собак и те стали его рвать, последним проблеском в сознании было горькое ощущение невольной вины перед товарищами, что не предупредил их.
Гестаповцы оживленно обсуждали случившееся, со стороны наблюдая за действиями проворных полицаев, а те цепкими пальцами ощупывали, обшаривали, выворачивали карманы, придирчиво осматривали одежду и обувь военнопленных.
«Ищут следы глины», — подумал Лопухин, с ненавистью глядя на предателей. Чтобы не смотреть на их лица с бессмысленными или злыми глазами, он перевел взгляд на врачей и санитаров. В основном все вели себя так, словно осмотр их не касался. Внимание его остановилось на Лузгине. Тот стоял, чуть покачиваясь, уныло опустив голову. Серое, без кровинки лицо его, казалось, было безжизненным. Лузгин беспокойно оглядывался. Лопухин в его взгляде уловил столько тоски и отчаяния, что не удержался и одними глазами улыбнулся ему — не робей!
А тем временем вдоль настороженной шеренги прошел мрачный субъект в черной шинели. Обычно он появлялся в темных очках и морской фуражке, надвинутой по самые брови. Кто он и откуда, никто не знал. Сам он называл себя скромно: матросом Митрофанским, но строгий вид, властный голос и вся фигура этого немолодого, видного среди других человека говорили о том, что в прошлом это был большой начальник. Теперь он работал специалистом в лагерном гестапо. Сквозь темные очки зорко всматривается в лица, шомполом, загнутым на конце крюком, быстро хватал за шею свою жертву и вытаскивал из строя. Таких тотчас уводили в умывальник. Там, приспустив штаны, они подвергались унизительному телесному осмотру на обрезание.
Из группы врачей втолкнули в умывальник смугловатого, с черными бровями и бородкой врача Василия Щеглова.
— Год рождения? — спросил немец-врач, обнаружив нетронутой крайнюю плоть.
— Тысяча девятьсот четырнадцатый год, — ответил дрогнувшим голосом Щеглов.
— Кейн юде! — махнул рукой немец, и полицай, огрев плеткой, вытолкнул Щеглова в коридор.
Но не от боли и унижения содрогнулся Василий, а оттого, что он увидел, как повели в умывальник Пекарского. Этому пожилому врачу, внешне непохожему на еврея, до поры до времени удавалось скрываться. Но на этот раз…
Осмотр одежды и утренняя поверка опять закончились ничем. Гитлеровцы увели лишь заподозренных в принадлежности к еврейской национальности. Среди них был и Пекарский.
И хотя так совпало, что те, кого взяли, никакого отношения не имели к подкопу, однако тот же Пекарский, проживая в одной комнате с Иевлевым и Щегловым, не раз, должно быть, замечал, как иногда по ночам они куда-то уходили, и, очевидно, только из деликатности не решался спросить их об этом, делая вид, что его это не касается.
…Второй день Николай Петрунин копает траншею, и кажемся ему, что он роет братскую могилу для себя и своих товарищей по сопротивлению. Канава углублялась, стала ему уже по грудь. Если ничего не помешает работе, то сегодня к вечеру все откроется. Он знал: подкоп начинали на глубине двух с половиной метра. Не слушается в его руках лопата. Теснятся тревожные мысли: что бы такое сделать? Как помешать? Напасть на охрану — тут же прикончат. У них лопаты и ломы — вот и все оружие. А те с автоматами, да вышкарь с пулеметом.