конка. С белыми повязками на рукавах и с винтовками за плечами шагают двое (или трое), еще один на вожжах управляет. Едут шагом. На противоположной от нас с Карначиком стороне и к нам спиной сидит на подводе темноволосая девушка. Одинокое дерево на дороге против нас, метрах в пятидесяти от опушки, где мы лежим в кустах. Поравнялись с нами и начинают удаляться, никто не повернул голову. Мелькнула мысль, шепчу Димке: «Вроде наша Тамара?» Подвода удаляется медленно. Что делать? Стрелять? У меня была винтовка для бесшумной стрельбы. До сих пор не могу понять, почему не стрелял. Потом нахожу своей совести оправдание: ведь инструкция гласит — никаких действий не предпринимать, пока вся группа не соберется на месте выброски. А если бы выстрелил? Одного убил бы, а остальные двое открыли бы ответный огонь. Поднялся бы шум, лошадь испугалась бы, рванула. Нас только двое. Местность незнакомая. Лес мог быть окружен врагом. А если бы лошадь галопом увезла Тамару и возницу-полицая? А в него опасно было стрелять: он сидел рядом с ней, можно было промахнуться. Чем бы в таком случае все закончилось? Вот ведь какие вопросы возникают спустя десятилетия. Что это было — робость, трусость или решение на основе здравого смысла?..»
Вспоминает Елена Павловна Гордеева-Фомина:
«На следующее утро повторили поиски: никаких признаков присутствия в лесу десантников. И тогда встал вопрос: что делать? как действовать дальше? Решили запросить Центр. Какое они дадут задание?
Мы находились в лесу рядом с болотом, ужасно донимали комары, лица и руки у нас сильно распухли и были в царапинах от беспрестанного расчесывания. Тогда я решила из своего черного берета сделать на лицо защитную маску. Вырезала финским ножом в берете дырки для глаз и рта и надела его на лицо. В таком виде, едва держа карандаш в опухших руках, составила текст радиограммы и отдала Ивану шифровать. Дождавшись времени выхода в эфир, Иван развернул рацию, забросил повыше на дерево антенну и начал вызывать Центр. Я, замаскировавшись в кустах, с наганом в руке и гранатой за поясом, все в той же маске-берете стала наблюдать, чтобы враг не застал нас врасплох. Иван никак не мог связаться с Большой землей. И вдруг вижу: среди деревьев мелькают две фигуры. Впереди высокий, с немецким автоматом, висящим на груди, в пилотке, форму не различишь; второй меньше ростом, идет за ним и почти не виден. Первое, что пришло мне в голову, — фашисты! Быстро говорю Ивану: «Сматывай рацию: немцы». Иван стал быстро стягивать антенну с дерева. Я прицелилась в идущих прямо на нас солдат. Начинаю взвешивать свои возможности. Из нагана на учениях я попадала в цель прилично. Но при большом расстоянии, решила я, промажу. Надо ждать, когда подойдут поближе. Вдруг идущий впереди нагнулся, что-то поднял с земли, и за ним я увидела второго. Какова же была моя радость, когда в нем я узнала заместителя командира группы Граховского. А рыжеватый, вооруженный немецким трофейным автоматом и издали похожий на фрица, был наш командир Леша Корнеев.
Я выскочила из своей засады и бросилась на шею Корнееву. Он оторопел от неожиданности. Да и видок у меня был далеко не элегантный: без сапог, ноги завернуты в разорванную на портянки рубашку, на лице маска.
— Лелька Гордеева, ты ли это? — первое, что спросил Корнеев. — Где остальные? Веди скорее к ним!
И когда я ему сказала, что здесь мы только вдвоем с Атякиным и никого больше с нами нет, он одновременно огорчился и обрадовался. Группа вся не собралась, но хоть радист нашелся.
Иван к этому времени сложил рацию и, тоже радостный, вышел из кустов. Пошли рассказы, кто как приземлился и кто как провел время до встречи. Леша Корнеев, разглядев мои пораненные ноги, сказал: «Надо доставать тебе, Лелька, обувь, что за боец босиком». Затем, прочитав текст радиограммы, Лешка решил: «Хорошо, что вы не вышли на связь. Надо вообще подождать связываться с Центром, пока не найдем остальных». И снова, но уже вчетвером, мы отправились на поиски. Рыская по лесу, в березнячке увидели женщину, собиравшую грибы, подошли к ней, заговорили. Прежде всего спросили, что за местность. Стало ясно, что летчик, уходя из-под обстрела, сбился с курса и выбросил нас не там, где надо было (на сто двадцать километров дальше). Поэтому-то и поляны, обусловленной для сбора, никто не нашел. Женщина рассказала, где поблизости находятся немцы, предупредила, что недавно они приезжали в лес, но зачем, она не знает. Корнеев, показав на мои босые ноги, попросил женщину завтра на это же место принести какую-нибудь обувку для меня. На другой день женщина принесла парусиновые полуботинки сорок второго размера, и хотя я носила тридцать шестой, была им очень рада. Еще через двое суток нашлись Димка Карнач и Миша Казаков, которые поделились своими наблюдениями…»
Из воспоминаний разведчицы-десантницы Тамары Николаевны Лисициан:
«В селе Брагин допрашивал меня офицер службы СД. Он ничему не верил и допрашивал меня с усердием, допытываясь, куда исчез «мощный» десант. Били. Потом заковали в наручники, посадили в грузовик и отправили в неизвестном направлении.
В Мозыре, куда, как оказалось, меня привезли, капитан СД Мюллер, не добившись от меня сведений о нашем десанте, переправил меня в житомирскую комендатуру СД к майору Паулю Михаэлису.
Допросы тянулись с полмесяца, и наконец пожилой майор, поразившись упорству, с каким повторяла свою версию, почти поверил моим рассказам. Узнав, что я кроме немецкого языка свободно говорю на «родном» грузинском, он готов был устроить меня, по его словам, переводчицей в житомирскую полицию. Я стала надеяться, что удастся выпутаться. Однако вскоре один из следователей обнаружил на фотокарточке, изготовленной для меня в Москве, орфографическую ошибку. Немецкое имя «Hans» — было написано в русской транскрипции «Gans». «Дорогой Этери от Ганса!..»
10 августа 1942 года Тамару привезли из Житомирской тюрьмы, где она сидела все это время, в комендатуру и объявили приговор о расстреле. «Скажи спасибо своим», — злорадно усмехнулся немецкий офицер.
Прошел день, прошла ночь в камере смертников. «Уж лучше бы в открытом бою погибнуть», — думала она, отмеряя шагами камеру от дверного глазка до зарешеченного оконца в стене. Конечно, не раз вспоминала браунинг, оставленный в лесу, и слова Спрогиса. Но утешали мысли о том, что она сумела обмануть немцев и спасти группу. А теперь ее ребята-десантники свое дело сделают…
Утром она слышала истошный крик: «Я не еврейка-а!» Потом под самым окном раздался собачий лай и топот чьих-то ног. Видимо, немцы собакой травили человека. Стиснув зубы и сжав кулаки, она слышала чьи-то стоны, злобное собачье рычание.
«Но что же им от меня нужно? Что? Что-о?! — в который раз спрашивала себя Тамара и ответа не находила. — Приговор есть… У них все продумано. Доказывать, кричать бессмысленно да и унизительно…»
По-видимому, ее настойчивость в показаниях и сам характер «легенды» навели немцев на мысль, что они натолкнулись не на простую медсестру, и вместо того, чтобы сразу расправиться с ней, они пытались вытряхнуть из нее истину.
Ее снова вызвали на допрос. Следователь решил, что теперь, когда против нее такие неопровержимые улики, он выбьет из нее показания.
Ее опять били. Следователь выходил из себя, кричал. Он хотел понять, зачем она вышла из леса? Что за этим кроется? Но в молчаливом ее упорстве чувствовал лишь ненависть.
Два удара проволокой были такой силы, как будто ее полоснули каленым железом. От дикой боли в глазах потемнело, и она рухнула без чувств.
Пришла в себя в камере. Огнем горели спина и руки, распухшие, израненные. Силилась вспомнить, что же с ней было. Нет, они от нее ничего не добились… «Но сколько же злобы, жестокости у того молодого полицая с усиками. Немцы-то понятно — фашисты. А эти… Откуда они? Тот, с усиками, — ровесник мой, а так меня терзал… Мы, вероятно, в одно время ходили в школу… «Песня о Буревестнике»… Наизусть…»
Превозмогая боль, попыталась подняться, но перед глазами вновь всплыли медно-красные лица истязателей, и сознание помутилось.
На следующий день ее вновь вытащили из камеры на допрос. Наклонившись над ней, обессиленной, следователь кричал:
— Что заставляет вас быть такими упрямыми?! Что-о?! Почему вы такие?!
Она едва раскрыла глаза, невидяще глянула перед собой и опять словно провалилась в небытие.
Через два дня на повозке Тамару отвезли в кранкенлазарет житомирского лагеря военнопленных на Богунье. Следователь, видимо, полагал, что расстрелять ее никогда не поздно, и, возможно, надеялся все же выведать какие-нибудь сведения от упрямой девчонки и сделать себе карьеру. К тому же ему хотелось дождаться возвращения из отпуска майора Михаэлиса, который перед отъездом в рейх был так убежден, что это «юное, прелестное создание с такими ясными, искренними глазами не способно лгать»…
Житомирский кранкенлазарет — печальное зрелище с кирпичными тюремными корпусами, где на полу, на деревянных нарах от голода и истощения сотнями умирали военнопленные.
Три недели прошло, как Тамару привезли сюда на тюремной повозке. Все это время она металась в бреду, говорила что-то по-немецки. Это настораживало врачей, приводило их в недоумение. Когда сознание вернулось к ней, она увидела возле себя бородача, а в стороне — настороженно глядевших на нее мужчин и никак не могла понять, где она и что связывает ее с этими людьми. В бреду она куда-то карабкалась по каменистым откосам к холодной, снеговой воде и… всякий раз срывалась.
— Пи-ить, — попросила она тусклым голосом и закашлялась.
Бородач принес алюминиевую кружку с водой и приподнял ей голову. Спекшимися губами Тамара припала к краю кружки, отпила и, с трудом ворочая языком, спросила:
— Где мы?
— В лагере военнопленных.
— Я больна?
— У тебя тиф.
Тамара закрыла глаза, уронила голову на подложенную шинель.
После тифа она переболела еще воспалением легких, цингой. Ухаживали за ней медсестры Женя и Рая. От них она узнала, что находится в лазарете, что лечил ее Митрич, старший врач.