Пока живы — надо встречаться — страница 45 из 57

После перенесенных болезней Тамара не могла без посторонней помощи передвигаться. Ноги не держали, голова кружилась, в глазах мелькали какие-то жженые бумажные обрывки, как тогда, в октябре сорок первого, на пустынных московских улицах…

Наступили холода. Из жалости к девчонке, одетой в летнее разодранное платье, санитар принес Тамаре старую шинель, оставшуюся от умершего пленного, и сказал:

— Шинелка-то длинновата. Из полы сшей себе, дочка, чулки.

Переболевший организм постоянно требовал пищи, обыкновенной еды, о которой она никогда раньше не думала и которая снилась теперь только во сне и казалась роскошью. А тот обязательный ломтик хлеба — его когда-то мама насильно заставляла ее съедать за обедом — казался теперь большим лакомством. Что может быть страшнее голода?

Худая, с провалившимися щеками и лихорадочно блестевшими глазами, в непомерно широкой солдатской шинели, в платочке на стриженой голове, Тамара еле продвигалась вдоль окон большой казарменной залы, в которой томились сотни изнуренных от голода пленных мужчин. Она приглядывалась к обстановке, прислушивалась. Из разговоров случайно узнала, что состав местной комендатуры сменился. Это обрадовало ее и вселило надежду, что о ней забыли или стало не до нее.

Из скупых и осторожных слухов, дошедших сюда из-за колючей проволоки, все строили догадки, предположения, вынашивали надежды, но на что именно, никто толком не знал. Все были подавлены успешным наступлением немцев под Сталинградом и своим унизительным положением военнопленных.

Кто-то пустил слух, что лиц украинского происхождения будут отпускать домой и уже составляется список желающих. Один паскудный дядя, собрав вокруг себя толпу легковерных, огрызком карандаша выводил на обложке потрепанной книги каракули фамилий пленных, жаждущих отправиться по домам.

— Менэ, менэ запишить, — продирался через толпу какой-то наивный дурак.

Тамара молча глядела со стороны на толпящихся людей. Все они были невероятно оборванны и грязны. Многие из них в летнем обмундировании, с расстегнутыми пуговицами гимнастерки, без ремней. Некоторые пришли босиком, тоже лезут записываться.

— Смешно и грустно видеть подобное, — проговорил немолодой, с приятным волевым лицом мужчина. Он стоял рядом с ней и с иронической усмешкой наблюдал за происходящим.

— Як твое прозвище? — обратился к нему «писарь», мусоля карандаш.

— Бисов сын моя родословная. Происходит от Богдана Хмельницкого, а у тэбе пишутся родичи Мазэпи, так що я буду чекати свого списку.

Мало кто понял остроумный намек ее соседа, но расхохотались все дружно. А ей не до смеха. Она все еще как в тифозном полусне пребывала. Кровоточили десны, шатались ослабевшие зубы. Она с любопытством оглядела его полинявшую форму с коротковатыми рукавами гимнастерки, кирзовые сапоги, посмотрела в глаза. А он, с воодушевлением глядя на нее, понизив голос, продолжал:

— Если бы мне выпала возможность сформировать из этих пленяг хотя бы полк, то я уверенно противопоставил бы его любой немецкой дивизии.

— Но вам что-то мешает это сделать? — сказала она с иронией дрожащим от слабости голосом.


Из воспоминаний Тамары Николаевны Лисициан:

«Мне казалось невероятным, что кадровые военные сидят год в плену и не бегут. Из тюрьмы, из одиночной камеры убежать мне было невозможно, но тут столько народу — сидеть сложа руки казалось верхом бессмыслия. Рассуждения мои, как потом выяснилось, были правильными. В глубокой тайне в концлагере была создана подпольная организация. Было решено копать подкоп из-под первого блока, в котором я находилась, в сторону рвов и леса. Через проволоку бежать считалось невозможно: по ночам время от времени лагерь «прощупывали» прожекторы.

Я об организации ничего не знала и продолжала рваться на волю. Моя активность и доверчивость вызвали тревогу у руководителей подпольной организации. Они, «эти мудрые и осторожные мужчины», решили, что я провокатор. Андреев — член этой организации, главный врач отсека с четырьмя тысячами больных и раненых, сам военнопленный, вызвался поговорить со мной. Со всем своим буйным темпераментом двухметрового исполина он обрушил на мою девятнадцатилетнюю голову брань и угрозы: «Хочешь, чтобы из-за тебя тут каждого десятого расстреляли?!» «А вы что, боитесь оказаться десятым?» — раздражалась и я. Не буду рассказывать все, что он говорил мне, это было не очень вразумительно, но очень гневно. Я ничего не поняла и, естественно, не угомонилась. Тогда по инициативе Андреева, в интересах, как он говорил, безопасности всей организации, подпольщики заочно приговорили меня к смерти. Достали где-то крысиный яд и поручили фельдшеру — аптекарю лазарета — Паше Мащенко — отравить меня. У того хватило ума поговорить со мной по душам, перед тем как дать яд. Он рассказал о приговоре и спросил: «Тебе отсюда живой не выйти, скажи мне хоть перед смертью, чем тебя немцы купили?» Положение мое было тяжелым, я не имела права нарушать свою «легенду» и рассказывать о себе правду. С другой стороны, Андреев и другие дофантазировались до того, что якобы я настолько «известный провокатор», что у меня есть даже «наколка» на груди и прочее. Выхода не было. Я в конце концов рассказала о себе Мащенко почти все. Он настоял на осмотре и, найдя у меня на теле вместо «наколки» шрамы от побоев, не только не отравил меня, но и вступился перед подпольщиками. И большинство в меня поверили и даже разрешили Мащенко включить меня в число будущих беглецов. Но это большинство. А меньшинство? В том числе Андреев? Меня могли прикончить в любую ночь из благих побуждений, ведь меня от них не отделяла даже проволока! Страшно подумать, что смерть подстерегала там, где я искала дружбы и доверия… Так я прожила в Житомирском лагере зиму… и, что самое невероятное, не возненавидела людей, которые чуть не отправили меня на тот свет. Я объяснила себе, что все это было от трусости и чрезвычайных обстоятельств. А они, эти «трусы», вели подкоп из подвала первого корпуса, где шло паровое отопление в сторону рва с расстрелянными жителями Житомира. Побег назначили в ночь на 7 апреля сорок третьего. По команде в подкоп двинулись гуськом человек тридцать. Еще столько же было наготове. И все-таки массовый побег сорвался, так как настоящих-то предателей подпольщики проглядели. Немцы появились внезапно. Только четверым счастливцам удалось убежать до того, как поднялась тревога.

Как только рассвело, эту часть лагеря выстроили на поверку. Перед строем шли охранники, а с ними двое — некие Корбут и Белов. Они-то и рассказали немцам о подкопе и теперь шли и показывали на тех, кого знали. Из шестидесяти человек они выдали около тридцати. Указанных ими военнопленных сразу же отправили в Германию в лагерь уничтожения, а самих предателей определили на волю, в полицию. Вскоре и весь Житомирский лагерь развезли: кого в Германию, кого в Славуту, подальше от линии фронта. Наша армия уже вела бои на Киевском направлении. Мы с Мащенко и еще человек двадцать попали в Славуту. Житомирская «проверка» — одно из самых тяжелых моих воспоминаний… Где-то теперь Мащенко?.. Знаю, что он убежал от немцев в районе Киева. А с Андреевым я встретилась в Москве в шестидесятых годах. Как он просил прощения! Я и не думала ни в чем его обвинять. Никак он не мог успокоиться и поверить, что я давно простила его. Теперь он умер».


Этот полный драматизма эпизод помогает понять, какой она была много лет назад. Хрупкая на вид, изнуренная голодом и болезнями девчоночка девятнадцати лет от роду, а сколько в ней мужества, рассудительности и настойчивости!

Спустя несколько лет, в ноябре сорок девятого, Всеволод Илларионович Пудовкин в письме к Тамаре Николаевне Лисициан напишет:

«Друг мой, честная и удивительная, мужественная и открыто-нежная, уж такая открытая, ясная, не сомневающаяся ни в чем хорошем, что и сравнивать-то тебя можно только с младенцами не старше двух лет. И все это выросло в тебе через грязь человеческую, жестокость, подлость и глупую ложь.

Значит, ты еще лучше, значит, ты всегда была такой. Значит, ты смотрела на человеческую мерзость с настоящей чистой уверенностью, что хорошее в человеке это основа, и что эта основа есть в тебе, и что она всего дороже, и поэтому никто и ничто тебя не только не изуродовало, но даже, наверное, сделало тебя еще лучше.

Удивительный ты молодец, и невероятно хорошо, что ты существуешь на свете со всей твоей цельностью и уверенностью в своей правоте. Ты чудесно себя ведешь со всеми, и я так радуюсь своей уверенности, что ты будешь такой всегда…»


В Славутском концлагере военнопленных, в десятом блоке, на половине первого этажа размещались женщины — человек пятьдесят. Это были медсестры и врачи. Их захватили в плен с ранеными бойцами.

На второй половине, в других этажах — мужчины. В большинстве своем они тоже были медиками, но были среди них и раненые бойцы и командиры.

Двор разделяла колючая проволочная изгородь. Истощенные, измученные узники, одетые в лохмотья, стояли у этой изгороди, допытывались, кто и откуда попал в этот ад, надеясь найти по ту сторону проволоки своих земляков.

Почти месяц прошел с тех пор, как Тамара попала в Славуту, но и дня не проходило, чтобы она не подумала о побеге. Надеялась всякий раз, когда вольно или невольно бросала взгляд за колючую проволоку, где на мужской половине маячил Пашка Мащенко, аптекарь. На прогулке она мимолетно переговаривалась с ним. На расстоянии много сказать было нельзя. Мащенко намекал, что подбирает надежных людей, им будет помогать охранник. Но спустя две недели Пашку угнали куда-то. А потом и Раю с Женей как медработников отправили работать в какой-то лазарет. И осталась она из житомирцев одна в десятом блоке.

Население женской половины, еще до появления Этери, как теперь ее все называли, разбилось само собой на группки. Все держались обособленно, были измучены и запуганы. Да и неудивительно, жестокая жизнь в лагере, голод, антисанитария, болезни обезволивали и выматывали последние жизненные силы заключенных. Многие ослабли, пали духом и думали только об одном — как бы выжит