ь понять, то и дело переспрашивал и с сочувствием кивал, слушая, как они натерпелись в те дни страху. Да, они помнили, как выносили из подвала убитых красноармейцев, но куда их увезли, ничего они сказать не могли.
…Шли годы. Сурина перевели работать в штаб округа. Однако едва он вспоминал тот маленький городок или встречал на своем пути инвалида, в душе у него все так же начинало щемить от вины перед солдатами сорок первого.
С годами это чувство не только не прошло, а, наоборот, обострилось. Стоило ему услышать: «Никто не забыт, и ничто не забыто», как снова накатывали воспоминания. И он опять видел тех увечных красноармейцев, переживших тяжесть поражения. Представил себе, как добирались они по бездорожью, прослышав о пограничниках, поторапливались, надеясь, что вот теперь-то и закончатся их мытарства. А он как с ними обошелся?..
Никто, конечно, не упрекнет его в профессиональном недоверии. Никто. Но разве не видел он их лиц, как они были возбуждены и радостны в первую минуту? И кто его за язык дернул бросить упрек в том, что они кантовались здесь? Он хорошо помнил все, словно это было вчера. Вспомнил, какими глазами глядел на него тот, что был на костылях. И растерянную улыбку его товарища помнил. Она получилась вроде бы виноватой или огорченной.
И тогда с надеждой, что, может, удастся как-то поправить положение, Сурин задумал разыскать кого-нибудь из оставшихся в живых из этого погранотряда. Конечно, это было трудно: война разметала всех по разным дорогам, но он надеялся, что вдруг найдется кто-нибудь, кому известно о тех двоих из резервного отделения. Он писал запросы, письма. Не раз обращался за помощью к школьникам-следопытам. И чем больше проявлял инициативы, тем мучительнее сознавал, что время упущено.
Спустя десять лет в свой отпуск Сурин приехал в тот маленький прибалтийский городок и целыми днями бродил по его окрестностям. Он заговаривал со старожилами, которые помнили исчезнувшие заставы. Оказалось, одни из них хорошо знали начальника, другие вспоминали старшину, а те, кто перед войной учился в школе, называли бойцов-активистов, руководивших стрелковыми кружками. От встреч и бесед с разными людьми, из отрывочных рассказов, из писем родных и сообщений из архива постепенно воссоздавалась картина трагической участи пограничного отряда, на который в первый день войны обрушился весь шквал огня. Все бойцы-пограничники погибли на своих заставах. А те, кто находился в комендатуре и пытался прорваться в город к лесу, полегли в неравном бою. Там, восточнее городка, их потом и похоронили. Среди них был и командир отряда. Об этом стало известно совсем недавно, когда жители городка на месте боев разбивали сквер и в земле обнаружили его боевой орден.
Сурин ездил и к братской могиле, на место захоронения останков погибших. Там, где раньше была широкая луговина с кустарником, теперь была проложена широкая асфальтовая дорога, а по бокам ее — приземистые коттеджи с крышами из красной черепицы. На том месте, где был разбит сквер с клумбами, работали строители, сооружая обелиск.
Да, никто ничего не знал о тех двоих безвестных героях пограничниках.
Удрученным вернулся Сурин из этой поездки. Теперь он не знал, что и делать. Он готов был отправиться на край света, лишь бы справедливость была восстановлена. Жена терялась в догадках, видя, что он приехал сам не свой, ходит как потерянный. Она пробовала поговорить с ним, но он отмалчивался, а потом сказал:
— Помнишь, я тебе рассказывал о двух инвалидах?
— Ты все еще не можешь забыть?..
— По-твоему, это возможно?!
— Но ты же сам говорил… Из лесов не вылазили…
— Ну что ты меня оправдываешь?! — с неожиданной резкостью бросил он.
Спор из-за этих инвалидов внезапно перешел в ссору. Конечно, они вскоре помирились, но осадок остался. Раньше он сам искал какой-то повод, чтобы оправдать свой поступок, теперь жена в сердцах — «Твоя боль тебе была тогда понятней» — как бы подтвердила его вину.
Прошло еще несколько лет. Отслужив уставный срок, Сурин вышел в отставку. На первых порах ездил в лес по грибы или проводил время с удочкой. А потом стал работать в НИИ заместителем директора по кадрам. Опыт научил его понимать, о чем думает, что переживает, чего хочет, к чему стремится человек. Про Сурина говорили, что он видит людей насквозь, но не боялись его. Каждый день дверь его кабинета была открыта, и кто бы ни зашел, он поднимался из-за стола и шел навстречу. Усаживал посетителя к приставному столику и сам садился напротив. Разговаривая с ним, сослуживцы замечали в его глазах заинтересованность, любопытство, были с ним откровенны, изливали душу. Вскоре он уже знал всех сотрудников, знал, у кого какая семья, кто с кем дружен, а кто кого-то недолюбливает. И так каждый день, имея дело с людьми, он кого-то жалел, кому-то сочувствовал и сострадал. И никто не знал, что, когда Сурин остается наедине с собой, он мучается, пытается забыть то давнее, случившееся в маленьком городке, но ничего с собой поделать не может. Из незначительного, как ему когда-то казалось, неприятного эпизода со временем проросло в душе что-то такое, что заставило взглянуть на то происшествие другими глазами и увидеть в нем целое событие.
Те два неизвестных пограничника, сами того не подозревая, были последними оставшимися в живых из всего отряда. Они были живой ниточкой, связывающей боевое прошлое с настоящим. И вот эта нить порвана…
В эти тягостные минуты Сурин замирал, уставясь в одну точку. И виделась ему застава в дыму, и опять становилось муторно на душе. И лезли нехорошие мысли: проявленная им в первый день войны отвага стала казаться ему нервной горячкой, а все то, чего достиг он за многие годы службы, стало выглядеть ничтожным в сравнении с тем, что он должен бы тогда как замполит предпринять и не сделал этого.
— Что с вами? На вас лица нет… — озабоченно спрашивали сослуживцы.
— Ничего, это пройдет, — отвечал он, через силу улыбаясь.
Ему не хотелось лгать, но и признаться во всем он не мог.
Сурина все чаще можно было видеть в производственных отделах или лабораториях. Он заседал в различных комиссиях, в парткоме, в товарищеском суде. Его часто приглашали в школы. Голос его звенел, когда он рассказывал о войне. В душе разгорался огонек. И ему самому казалось, что он связывает боевое прошлое с настоящим.
Он списался с однополчанами, участниками войны, вошел в работу совета ветеранов полка и с тех пор каждый год получал приглашение на торжественное собрание, посвященное Великой Победе…
Вот и в этот год Сурин приехал в маленький литовский городок. Многие однополчане приехали на празднества с женами и детьми. У мозаичных стен Дома культуры рыбаков уже толпится народ. Слышится музыка. Откуда-то доносится песня, подходят школьники с цветами. А седые, согбенные годами, в орденах и медалях ветераны охвачены сдержанным волнением.
К Сурину подходит начальник штаба, оставшийся после службы в этом городке. Это он каждый год вместе с местными властями организует встречи ветеранов. В его руках большая амбарная книга, в которую он записывает каждого прибывшего на встречу. Записав Сурина, он кивает в сторону худощавого человека в шляпе, сдвинутой на затылок.
— В нашем полку прибыло, — говорит начальник штаба. — Впервые приехал…
Сурина словно что-то подтолкнуло к этому человеку с палочкой, едва он заметил, что рука у того в черной перчатке с неестественно согнутыми, словно точеными пальцами. Затаив надежду, что сейчас произойдет что-то важное, Сурин сделал круг, пригляделся. Конечно, через столько лет любой может измениться. Сурин подошел поближе, заглянул в глаза и ахнул:
— Сере-ежа! Жив?!
Люди, стоявшие неподалеку, обернулись на радостный возглас. И увидели — двое пожилых мужчин изумленно смотрят друг на друга.
— Постой, постой, — произнес инвалид дрогнувшим голосом. — Сурин?! Ты ли это?!
Они обнимаются и смеются от радости, кружатся на месте, не выпуская друг друга из объятий. Как оказалось, они служили в одном отряде на юго-западной границе. Начали вспоминать общих знакомых. Первый день войны на заставе…
Бывший старшина-пограничник рассказал Сурину, что руку и ногу потерял во время боя за мост, когда ударной группе противника удалось на мосту снять гранатами пулеметный расчет, а он выдвинул из блиндажа на открытую позицию «максима» и повел прицельный огонь по пехоте. И когда офицер на мосту, размахивая пистолетом, пытался остановить убегающих, он велел прикрыть его огнем, а сам, выскочив из траншеи, пересек луговину и по насыпи поднялся к пулеметной точке, укрепленной бревнами и камнями.
— Вот тут меня по ногам будто ошпарило кипятком, — продолжал он. — Но все-таки ползком, а добрался до пулемета. Ну и сам знаешь, держался… И только когда они навели орудие потяжелей и скорректировали огонь по блокпосту, тут уж не помню, как выкарабкался из-под камней… В себя пришел только в Новочеркасском военном госпитале. Шесть осколочных ранений. С госпиталем эвакуировался. И после длительного времени признан инвалидом… А теперь на заводе, куда попал во время войны, так и по сей день там, хотя и на пенсии.
Слушал Сурин и думал: «Сколько испытаний выпало на долю участников первых боев на заставах! Где теперь они?» И перед глазами опять вставали те двое. Жаль, что, рассказывая о себе, они были немногословны…
Потом было возложение венков к подножию обелиска — высокой из серого камня пирамиды с красной звездой на вершине. Перед обелиском — огонь памяти погибшим. Постояв в скорбном молчании, все направляются в Дом культуры рыбаков на торжества.
Сурина приглашают в президиум. Он заметно волнуется, не зная, куда девать руки, когда слово предоставили участнику первых боев, бывшему старшине восьмой заставы…
Он слушает. Живые слова, казалось, сами собой идут из души. Сурин тоже хочет выступить. Но едва раздаются аплодисменты, ему кажется, что слышит шум проливного дождя, как в ту осень. И вновь, как наяву, он видит тех двоих, постаревших, в ветхой залатанной одежонке. И он, потупившись, недвижно сидит, смущенный воспоминаниями.