Митя переводит с нее захмелевший взгляд на отца:
— Вот что, пап! Ты на больничном, а я завтра, в понедельник, во вторую смену. Утром мы пойдем к военкому и спросим: «Как же так? Участник войны — и ни одной медали?»
— Ясно дело, сходим, — соглашается отец.
Все одобрительно смотрят на них.
Серафима, ковыряя вилкой в тарелке с салатом, выжидает.
— А может, он и не воевал? — говорит она.
— Вот те раз! — вскидывает подбородок Егор Кузьмич. — Как это не воевал?
— Надо посмотреть, что у тебя в военном билете записано, — продолжала Серафима, кладя вилку. — Вот если часть участвовала в боях…
Из кухни показывается Аграфена с двумя тарелками холодца.
— Мать, неси архив! — весело кричит Митя. — Отцов военный билет доставай.
Аграфена будто бы озадачена:
— Военный билет?.. А был ли он у него?
— Вот те раз! — закипает Егор Кузьмич, вскакивая с места. Он не замечает, что Аграфена прячет улыбку.
— Нет, такого билета я в глаза не видывала, — подзадоривает его старая и, доставая из шкафа сверток с письмами, облигациями и прочими бумагами, приговаривает: — Вот профсоюзный билет… Вот квитанции. Может, ты потерял?
— Нет! Нет! — кипятится Егор Кузьмич. — Где у тебя книжка за электричество? Радикюль где твой?
— Вот радикюль и не найду, — разводит руками Аграфена. — От Славчика спрятала, и куда он запропастился?
С охами и вздохами, точно это надо для большой необходимости, Аграфена достает откуда-то сверху платяного шкафа облезлую сумочку с металлической застежкой и вынимает старый, с обтрепанными уголками военный билет. К документу потянулось сразу же несколько рук, но достался он лысоватому племяннику.
Перелистав, он обводит всех поблескивающими стеклами очков.
— Стрелком всю войну был наш дядюшка! — улыбается он и, повернув страничку, с недоумением по слогам читает: — «Не у-ча-ство-вал».
Наступило неловкое молчание.
— Как же так?! — взвинчивается Митя, выхватив билет. — Здесь же черным по белому написано: с первых дней войны до последнего!
Егор Кузьмич шмыгает, глаза его влажнеют. Серафима с жалостью смотрит на него:
— Ты сам виноват, Егор. Ведь это с твоих слов записано.
— Верно, — растерянно соглашается он. — В окопах на передовой не был, а так жестокая была борьба, это все знают.
— Ну вот она и записала, — поясняет Серафима. — Кто же виноват? Ты сам и виноват.
— Да мне тогда и не до того было, — волнуется Егор Кузьмич. — Я как рад-то был, что живой вернулся. А Ванюшка так и остался у тех туннелей, где с полковником Шрамом схлестнулись. Прозвали так — у него шрам во всю щеку, полком бандеровцев командовал. А нас всего батальон. По десять врагов на каждого бойца. Жестокая была борьба. Отступая в лес, разрывными пулями они отстреливались.
Иван Парфеныч, услышав про туннель, пытливо смотрит на Кузьмича.
— Должно быть, вы нам тогда расчищали дорогу, — говорит он. — Нас два «фэда» подцепили и повезли. В последнем вагоне трясет, качает. А как туннель проехали — отлегло. До нас эшелон под откос пустили.
— Во-во! У самых туннелей это и было.
Митя сосредотачивается:
— Н-да, отец… Тебе теперь легче две цистерны с мазутом для завода выхлопотать…
Аграфена, чтобы перевести разговор, наливает в граненую стопку водку.
— Да ладно вам нервы-то шевелить этими наградами, — вступается она за мужа. — Давайте лучше выпьем за Победу.
Тост все дружно подхватили. И опять стукаются граненые стопки, и за столом воцаряется веселье с шутками, прибаутками и песней, без чего ни одно застолье не обходится.
Когда подгулявшие гости разошлись, внучата уже спали, а Митя с Зоей еще только укладывались. Егор Кузьмич пошел помогать Аграфене на кухне мыть посуду.
— Хорошо погуляли, — довольный, говорит Егор.
— Ох, эта Симка… — ворчит Аграфена. — Дались ей награды. Награды… Может, и жить-то осталось всего ничего.
Егор выходит в сад покурить. Дождя не слышно. И небо прояснилось. Он тупо смотрит в темноту, забыв про папиросу. Он жалеет, что сегодня, в день рождения, не было старшего сына. Далеко забрался Петя. Только до Тюмени три часа лететь. Телеграммой поздравил. С грустью думает о дочке, Аннушке. От нее поздравительную открытку получил. Поди, закрутилась со своими детишками там, в областном городе на Украине. Как-то незаметно вспоминает, какие они еще были несмышленыши, когда он вернулся с войны. Смертельно уставший после нескольких бессонных ночей, он доставил в Москву вагон с особо важными государственными ценностями. И когда сдал груз по назначению и пришел в райвоенкомат отметить командировочное удостоверение, там ему сказали: «Есть приказ о демобилизации…» И Петя, и Аннушка смотрели на него как на чужого. А Мити еще и на свете не было. Послевоенный он.
Память была взбудоражена. И Егор перебирает годы военной жизни. Так уж сложилась судьба, что за войну он не убил ни одного врага. А так все было… Помогал эвакуировать обезумевших от ужаса людей с горящего парохода на Волге, спасал имущество, охранял тыл фронта…
Покурив, Егор входит в притихший дом и, раздевшись, ложится на кровать к спящей Аграфене.
Через окно видны две звезды, неясно светящиеся в синеватых наплывах ночи. Этих звезд Егор Кузьмич не замечал прежде, наверно, оттого, что, возвращаясь с завода усталым, он засыпал раньше, чем они выходили на небе за окном. А сейчас он лежит с открытыми глазами и смотрит на эти звезды. О чем он только не передумал, пока курил в саду. Увидев эти звезды, вспомнил ту самую ночь, когда он, выбившись из последних сил, тянул раненого лейтенанта по ночному полю к своим. Вспомнил, как перед тем, застигнутые бомбежкой, они разбегались от грузовиков, на которых их везли на формирование. «Юнкерсы» бомбили жестоко. В накатном грохоте разрывов запылали машины. Неподалеку высоко взметнулась земля. Его подняло, перевернуло в воздухе и шмякнуло в жнивье. Он не помнит, сколько там лежал, а когда очнулся, было жутковато тихо, грузовики догорали, над полем простирался грязновато-серый дым, автоматчики в касках шли цепью, смыкая круг. Кто был жив, того поднимали или приканчивали выстрелом. Он видел, как сквозь завесу дыма прямо на него двигалась каска, расстегнутый ворот, завернутые рукава, коротыш автомат в полусогнутой руке. А он судорожно шарил изрытую землю, отыскивая винтовку. Но каска, не дойдя каких-нибудь полсотни шагов, свернула в сторону. Осторожно упираясь в землю, он втащил себя в канаву вдоль обочины дороги и пополз. Он все ждал выстрела, но все было так же тихо, как в первую минуту, когда пришел в себя. И, стремясь избавиться от этой непонятной тишины, он захотел спрятаться под бревенчатым мосточком. И был тот мостик таким приземистым, что даже конятник своей бурой метелкой высился над ним. Егор едва успел просунуть голову и ужом втянуться под настил, как что-то у него в ушах прорвалось, и он опять явственно, как и прежде, стал все слышать. Где-то рядом слышался треск мотоциклов, чужие окрики, выстрелы по сторонам. Он лежал, затаившись, и выбрался из тесного укрытия только тогда, когда затихла перестрелка и стемнело. Грузовики догорели, полыхая малиновым жаром обугленных бортов, высвечивая убитых бойцов и командиров.
Егор, поднявшись, постоял немного, но идти не мог: нестерпимо жгло ногу. Тогда он выбрал направление, где, по его расчетам, могли находиться свои, и пополз.
У края воронки он услышал слабый стон. Егор приблизился и обнаружил молоденького лейтенанта. По разорванным краям гимнастерки и липкой крови нашел рану на животе и перевязал живот бинтом из пакета. Раненый стонал и что-то неразборчиво бормотал в бреду. Егор пополз с ним, натужно одолевая каждую сажень. Временами ему казалось, что силы оставляют его, а поле было без конца и края. И тогда Егор, обессиленный, лежал с закрытыми глазами, уткнувшись лицом в жесткую землю. Рот пересох. На зубах хрустел песок. Ему и потом казалось, что ноздри и глаза были полны песку. Ему было страшно, но не за себя, а за лейтенанта. Видно было, как тот мучился. Откуда он? Не земляк ли? А может, и дальняя родня какая? Шея уж больно тонкая. Из городских, видать. Поди, мать ждет весточки… И не разобрать, что он хочет сказать.
Позади давно уже не мельтешили отсветы обугленных грузовиков, когда на скате темного гречишного жнивья послышался лязг затвора и окрик: «Стой, кто идет?»
У Егора тогда от радости, должно быть, отнялся язык. Хотел подняться и не мог — обессилел. Тут раненый парнишка застонал, и Егор закричал из последних сил:
— Свои, свои, ране-ные!..
И тогда к ним подошли двое. Откуда они только взялись! Расспросили и, узнав в чем дело, сказали: «Тут недалеко… Вон за тем холмиком наши».
Те остались в «секрете», в окопчике, укрывшись плащ-палаткой. А Егор подался с лейтенантом дальше. У него вроде и силенок прибавилось. На радостях что-то говорил утешительное своему незнакомцу, боевому товарищу, да тот отмалчивался.
Они достигли своих, когда забрезжил рассвет. Из траншеи на носилках их обоих перенесли в санроту. Егор как сел, привалившись к бревенчатой стенке сарая, так и уснул. И только на перевязке узнал, что лейтенант был уже мертвым. «Как же так, — недоумевал Егор. — Я же всю дорогу слышал его…»
Смотрит на окно Егор Кузьмич, вспоминает подробности той жуткой ночи. Но как ни старается, не может вспомнить лица лейтенанта. Должно быть, не разглядел, сосредоточившись на том, чтобы не сбиться с пути. А вот тех двоих из «секрета» хорошо запомнил. Он, как наяву, их видит. Один из них кряжистый, широкоскулый, и нос у него картофелиной. Другой худющий, молчун. Видать, интеллигент. Крепыш, посмеиваясь, признался: «Я тебя на мушке держал и уж готов был порешить, да вовремя ты завопил».
Не спится Егору Кузьмичу. Вздыхает. Никогда прежде он об этом не рассказывал, даже Аграфене. И сегодня не вспомнил бы, если бы не затеяли эту канитель с военным билетом. Расшевелили нервы… «Конечно, если бы тот лейтенант не застонал… Он вроде надоумил меня крикнуть. И вот я жив и цел. Получается… Он спас меня от нашей же пули. Но, не будь меня, не было бы Мити. И Славчика с Катюшей не было бы…»