рода. Печально, но это неоспоримый факт!
— Нет, только послушайте! — кричит главреж. — Он отвергает истину, что человек был совершенен изначально. Да можно ли ставить под сомнение каноны христианства?
— Речь не о сомнениях, а об инстинктах.
— Да нет никаких инстинктов! Человек с рождения чист и непорочен, а изменяется под влиянием окружающего зла…
— Зло — это что же, заразная болезнь? Так объясните, как передается. При чихе или половым путем? — Все эти доморощенные мэтры уважения у меня не вызывают.
— Нет, погодите. Да об этом же писали… — Главреж на минуту замолкает, морщит лоб, закатывает глаза. — Вот! Вспомнил! Итак, Га-Ноцри заявляет: «С тех пор, как добрые люди изуродовали Крысобоя, он стал жесток…» Все именно так, то есть изначально Крысобой был добр, а что же вы такое утверждаете?
Да мне ли не знать, что на самом деле там написано!
— Послушайте, Евстафий! Я вижу, вы не поняли, — стараюсь подобрать слова, чтобы не возбудить слишком уж чувствительную публику. — Фигуру этого Га-Ноцри автор описал, как бы это вам сказать, с некоторым подтекстом, что ли. Ну может ли нормальный человек настаивать на том, что говорить правду приятно и легко? Вот он попробовал и оказался прибит к деревянному кресту гвоздями. И между прочим, если верить ему, добрые люди это сделали.
— Так что, все люди изначально злые? Так оно, по-вашему?
Вижу, что в глазах главрежа появился нехороший блеск, сжались кулаки, шея напряглась, уже приготовился к атаке. Да и у актеров лица стали злыми. Эй, так может дойти и до греха. Мне только этого и не хватало! Даже та, что Софья, с негодованием воззрилась на меня. Да я же не знал, что все они крещеные!
Что-то здесь зябко стало, но все же отвечаю:
— Я вот что имел в виду. Человек рождается с надеждой, что все люди добрые. А станет он по жизни добрым или злым, уж это как у кого получится. Все потому что, наряду с инстинктами, есть в человеке еще нечто, называемое нравственным началом. Оно и удерживает нас от дурных поступков. Иногда даже в ущерб самому себе. Но вот бывает, что начало это недоразвито, не имеет нужной силы и потому, как ни прискорбно, ничего не получается.
Вижу, как глаза Софьи подобрели. Я даже подумал, не пригласить ли мне ее потом… Однако этот главреж меня достал — никак не унимается. Да кто мог знать, что вместо репетиции попаду не философский спор?
— А как же заповеди Христа: не лги, не укради… Это тоже глупости?
Ну что мне с ним поделать? Снова разъясняю:
— Тут все довольно просто. Вот предположим, я лгу, даже клевещу то ли на Христа, то ли на какого-то святого. Вы сможете заставить меня говорить правду, перестать лгать? И как? С помощью молитв, проповедей, увещеваний?
— Нет, ну можно ведь найти какой-то способ. Скажем, призвать на помощь логику, представить факты, свидетельские показания…
— А если у меня свой в этом деле корыстный интерес и потому начхать на вашу логику? Что будете делать?
Я с видом победителя смотрю на них, прежде всего на Софью, и, думая о предстоящем с ней свидании, забываю о том, что правда — это как лекарство. В чрезмерных дозах — самый настоящий яд! И продолжаю:
— Увы, господа, Добро беззащитно и беспомощно. Зло правит нашим миром, а вовсе не Добро. Вся штука в том, что, если Добро обзаведется силой, оно станет для кого-то Злом. И в то же время Зло, если посчитает нужным, может сотворить Добро. Иначе и впрямь в мире одна злость останется…
Что тут началось!
— Чур меня! Чур! — заорал главреж. — Вы только гляньте, православные, антихрист к нам пожаловал!
— Вы сатанист!
— Посланец дьявола!
— Коварный соблазнитель! — прокричала та, что Софья.
Ну, это уже слишком! Сначала чуть не записали в коммунисты, а вот тут…
— Да все не так! — снова пытаюсь объяснить. — И не посланец я, и не сатанист какой-то вовсе. А что до дьявола — нечего его бояться. Он соблазняет только самых слабых. Это всего лишь искусственный отбор. Вот так примерно режиссер подбирает актеров и актрис для роли. Вы же должны признать, что это чисто дьявольское искушение. Ну так и хочется актерку затащить к себе в постель. Да вот Евстафий Никодимыч сам подтвердит. Разве я не прав?
Прав или не прав — осталось неизвестно. А потому что ожидал меня совершенно непредсказуемый финал. Это как в карточной игре — везет, везет, а потом как обухом…
— Ату его! — прорычал главреж и спрыгнул с авансцены в партер…
Да, как ни прискорбно это признавать, но все же жаль, что логика в таких обстоятельствах бессильна. Впрочем, это я уже сказал. К тому же заповедь «Не убий», как выясняется, глупа. Тут Чацкого чуть не убили, а уж меня-то…
Как я добрался до служебного выхода, даже не припомню. В памяти остался лишь дружный хор возмущенных голосов, мелькание кулаков над головой, да еще та, светленькая, — Софья.
И все же, прав я или же не прав? То, что расторгнул с театром договор, — тут никаких сомнений. Ну а в остальном? Зачем стал обвинять в недомыслии блаженного Га-Ноцри? Зачем попытался отобрать надежду у людей, которым и без того непросто в этой жизни? Конечно, есть случаи, когда правда — это яд. Тем более если трудно доказать, правда ли на самом деле, а вовсе не очередной, привычный всем обман. Так что же делать? Приспособиться? Говорить то, что от тебя хотят услышать? Как бы не так! Нет, это совсем не для меня.
И вот еще — куда все подевалось? Во что превратился тот театр, который я боготворил когда-то, в благословенные, канувшие в Лету времена? Цирк, балаган? Или услада для эстетов? Вот так бездарный неудачник, мечтающий прославиться, может раздеться догола и пробежаться по Тверской. Внимание публики будет обеспечено…
Но что поделаешь, если и конформизм, и скандальная известность — совсем не то, чего бы я желал?
13
Он пришел ко мне через неделю, поздно вечером, когда я молча сидел за столом, положив голову на руки, и разглядывал замысловатые узоры на обоях. В этом сплетении линий мне виделись почему-то не виньетки и розанчики, а нечто непереносимое, кошмарное — словом, все то, что со мной за эти дни произошло. Вот рожа Дутова выглядывает из-за угла, вот гадко улыбается Перчаткин, вот нецелованная дама из Бюро претензий… А что, может, стоило ее поцеловать?
Самое ужасное было в том, что писать не было ни малейших сил. Ну просто ни миллиграмма вдохновения! Видимо, напрасно профессор так старался. Я стал перечитывать уже написанное, однако застрял на середине первой же строки. Вот так поднимаешься по лестнице с разбитыми ступенями и спотыкаешься на каждом шагу, рискуя сорваться вниз и покорежить голову. Да неужели мог такое написать? Это просто ужас!
Наверняка у меня поднялась температура, но отвращение вызывала даже мысль о том, что вот придется обращаться к докторам. Что сам когда-то был врачом, хотелось бы забыть, а вместе с тем про все, что со мной случилось.
Тут и возник тот самый маклер, на этот раз гладко выбритый, в приличном костюме, и сказал:
— Всем плохо. У меня с деньгами тоже туговато. А выход тут один. Пьесу нужно написать, причем совсем не то, что вы театру предлагали, а что-нибудь легкое для восприятия, незамысловатое. И непременно с либеральным уклоном! Вот продадим ее, а там и заживем. — Маклер уселся на диван и сладко потянулся.
Я тупо посмотрел на него:
— Я не могу ничего написать ни либерального, ни антилиберального, тем более еще с уклоном. И жизни этой я совсем не понимаю и даже не знаю, что такое либерал. Я от рождения монархист. Я вообще устал, и даже кажется, что у меня нет никаких способностей к литературе.
Маклер замахал руками:
— Да не берите в голову! Все это пустяки. Это от душевного расстройства, — и пояснил: — А либералов я знаю как облупленных. Так что давайте-ка комедию писать. Я вам партийные лозунги, сплетни, подробности интимной жизни и прочий компромат, а вы сотворите из этого нечто сногсшибательное. Знаю, вы сумеете! — и поспешил добавить: — Само собой, деньги поделим пополам.
— Но вы поймите… — Я попытался возразить.
— Вот и вы меня, любезный мой, поймите, — не сдавался маклер. — Одним талантом теперь не проживешь. Что талант? Разве это ходовой товар? Чтобы сварить, к примеру, сборную селянку или грузинское харчо, нужен готовый суповой набор. Это только в детских сказках так бывает, что суп можно сварить из топора.
При чем же здесь топор? Да и сравнение литературы с кулинарными изысками мне совсем не улыбалось. Так и сказал.
— Странно! — Маклер с виду изумлен. — Первый раз вижу литератора, который чурается метафор. Я где-то прочитал, что есть даже такой метаметаморфизм — вот каких высот достигло человечество! А вы погрязли тут в нештопаных носках, грязных полотенцах и запахе бычков в томатном соусе. — И он брезгливо посмотрел вокруг. — Да, с бытом у вас явно непорядок!
— Быт-то тут при чем?
— Так ведь, родной мой, с быта все и начинается. Шикарная квартира на пятом этаже. Гостиная, рабочий кабинет, библиотека, спальня в розовых обоях — да без всего этого творчество просто невозможно!
— Вам-то откуда знать? — В принципе я против таких удобств не имел ни малейших возражений.
Маклер перестал умничать и с виду поскучнел.
— Думаете, я всю жизнь обхаживал таких, как вы, рассчитывая на подачки? Нет, милый мой, были иные времена. Я тогда печатался под другой фамилией — вам она, должно быть, неизвестна. Была слава, были тиражи… А потом все рухнуло.
— Это как?
Маклер поглядел на меня, раздумывая — стоит ли говорить? Надо полагать, дело того стоило, и вот я слышу:
— Да что уж тут… Ясно же, что засосала среда. Что ни вечер — посиделки то в Доме актера, то в Домжуре, то в «Национале». Дамы очаровательные, все больше из актрис — скольким я цветы дарил, скольких целовал, скольких поутру выпроваживал из своей квартиры! Кстати, знаете — там, на Кудринской, есть угловой дом. Пять комнат, ванная, выложенная заграничным кафелем, кабинет, отделанный дубовым шпоном, люстры, сделанные на заказ…