Судья:
— Подсудимый, а где ваш адвокат?
— Я сам себя буду защищать, ваша честь.
— Извольте.
И вот что я сказал, то есть что бы сказал, будь у меня такая уникальная возможность:
— Уважаемый суд! Дамы и господа! Послушал я тут вашего прокурора, и невыносимо грустно стало. Нет, вовсе не потому, что моему роману грозит запрет, а мне — общественное порицание. Это я бы как-нибудь стерпел. Я даже готов простить прокурору оскорбления, если бы они относились исключительно ко мне. Но, подвергая остракизму мой роман, вы ставите под сомнение все, что там написано, — и тяготы тех лет, и болезнь главного героя, и его несчастную любовь. Эй, прокурор, любовь-то чем вам помешала?
Аплодисменты в зале, но тут вмешивается судья:
— Подсудимый, придерживайтесь существа дела.
— Да я стараюсь, ваша честь. Я, честно говоря, польщен! Польщен вниманием со стороны закона. Не каждый день в Париже судят мой роман.
Тут возникает прокурор:
— Здесь не роман судят. Обвиняют только вас.
— Да в чем?
— В том, что…
— Да понял, понял. Я готов признать, что есть недостатки и в этом на редкость хорошо написанном романе. И даже обязуюсь учесть ваши замечания при переиздании.
— Вот вы опять, — это снова прокурор, — опять увиливаете. Вы признаете, что именно фонд пособника фашистов финансировал роман?
— Вы правы. Не будь финансисты так прижимисты, можно было бы поэлегантнее роман оформить. Честно говоря, обложка мне совсем не по душе. Я обещаю, мы это постараемся исправить.
— Не надоело передергивать? Вы почему не отвечаете на мой вопрос?
— Но ведь и вы тоже не ответили. Чем помешала вам любовь?
Смех в зале.
— При чем же здесь любовь? — негодует прокурор.
— Как это при чем? Да ведь роман об этом. А вы-то думали о чем?
— Я ничего не думаю. Мое дело — обвинять, а ваше — отвечать на мои вопросы.
— Вот ведь хорошо устроились.
Хохот в зале. Судья просит успокоиться.
— Ладно, — соглашается прокурор. — Пусть ваш роман будет про любовь…
— И на том спасибо!
— Не перебивайте, а то мысль теряю.
— Чтобы потерять что-то, надо бы для начала это самое иметь.
— Ваша честь! Он издевается!
— Ваша честь! А не найдется ли у вас более смышленого прокурора? Этому никак не угодишь. А ведь я стараюсь.
Судья таращит на меня глаза, будто перед ней какой-нибудь маньяк, а не писатель, и говорит:
— Нет уж, давайте продолжать. Так у нас во Франции положено.
— Ладно, — говорю, обращаясь к прокурору. — Ваша взяла! Все я в романе переврал, все выдумал. И не было никакой любви к княгине, только банальный адюльтер. Все так! И делайте теперь со мной все, что желаете. А кто и на какие деньги роман мой издавал, так это вы у них спросите. Кстати, ваша честь, вы сами-то роман мой прочитали?
Судья эдак небрежно говорит:
— Уи! Но это к делу не относится.
Я возражаю:
— Как это не относится, когда речь о моем романе? Понравилось или нет? — Смотрю на судью так, как следователь смотрит на допросе.
— Я даже не знаю, что сказать.
Шепчет что-то. Вижу, растерялась.
— Нет, ваша честь, так дело не пойдет. В суде говорят правду и только истинную правду. Ведь так?
— Вы правы… Но мой судейский ранг, но эта мантия…
— Да сбросьте вы эту свою мантию! Говорите, вам понравилось?
— Уи! И даже очень!
Думаю, всем понятно — меня оправдали вчистую, по всем статьям. Зал аплодировал стоя, издатель сообщил, что намечен дополнительный тираж, главный прокурор четвертого округа Парижа с горя написал просьбу об отставке, а потом…
Но нет, похоже, я несколько увлекся. Конечно, было бы замечательно, если бы все было так, как описал. Однако прежде надо кое-что понять. С чего все началось? Не грязная ли это инсинуация? Не провокация ли спецслужб? А может, просто чья-то злая шутка? Я тут соорудил восхитительный сюжет, а на поверку, может быть, все окажется впустую… В общем, так и не придя ни к какому выводу, решил, что лучшее, что теперь смогу, — на месте в этом деле разобраться.
Но вот наскоро позавтракал, оделся, спустился по лестнице и, весь в нетерпении, выбежал из дому. У поворота на улицу Кусту стоял большой черный автомобиль, кажется, это был «понтиак» — в автомобилях я слабо разбираюсь. Возле него двое рослых мужчин в черных плащах о чем-то разговаривали между собой, а позади, почти впритык с автомобилем, припарковалось самое обычное парижское такси, таких было в городе немало. Тут же на углу обретался полицейский в форме. В общем, ничто не указывало на возможность того, что произошло потом.
До сих пор я считал, что мне с квартирой повезло. Тихая, почти безлюдная улочка. Рядом бульвар Клиши и знаменитый «Мулен Руж». В нескольких кварталах — не менее известная Пляс Пигаль. Надо признать, я и туда изредка захаживал. Ну а в довершение — прямо напротив моего дома располагался Институт красоты. Словом, полный набор для склонного к забавным приключениям мужчины, приехавшего поразвлечься в европейский город.
Будучи в полной уверенности, что мне ничего плохого не грозит, я направлялся к «понтиаку». Заметив меня, один из мужчин занял место водителя, а другой услужливо распахнул передо мной дверцу. Я сел на заднее сиденье, рядом со мной расположился тот, второй. И вот машина, проехав через улицу Пуге, свернула на бульвар Клиши и помчалась в направлении знакомого мне парка де Монсо. Должен сказать, что в парижских бульварах и улицах я теперь неплохо разбираюсь. Удивило лишь то, что тот полицейский сел в такси и оно двинулось за нами. Да нет, это уже похоже на манию преследования!
Проехали знаменитую площадь Звезды, оставив слева Елисейские Поля, и вдруг… вдруг поворачиваем направо, в сторону Нейи. Однако там, дальше дорога на северо-запад, к Гавру, а чтобы повидать графа, мне обязательно надо было отправиться на юг… Увы, стоило только заявить о своих претензиях, как все дальнейшее оказалось для меня покрыто мраком.
Как стало известно уже гораздо позже, путь мой из Парижа на родину был таким: накачанное наркотиками полубессознательное тело внесли на борт советского теплохода под видом женщины, у которой начинались роды.
Офицер-пограничник не нашел ничего другого, как спросить:
— А где же муж?
Поскольку я, по понятным причинам, был немного не в себе, ответил за меня сопровождающий, тот самый, в черном плаще:
— Муж этой дамы — судовой врач. Как раз готовит операционную. Уж очень сложный случай, говорят. Что-то там связанное с пуповиной, так что придется, видимо, делать кесарево сечение.
Офицер понимающе кивнул.
— Но почему не в нашей клинике?
— Будущая мать высказала пожелание, чтобы ребенок родился на советской территории.
— Нашли место где рожать!
Все это время я тихо стонал и, как утверждают, беспрерывно матерился, само собой, на русском языке. Увы, на пограничников это не произвело никакого впечатления. Русский мат для французов с давних пор привычен, ну а вопли роженицы — это еще не повод, чтобы запрещать выход судна в море. В общем, французская таможня дала добро без лишних проволочек, и наш корабль взял курс на Ленинград. А через несколько дней тело переправили по назначению, то есть в Москву, в подземную тюрьму на Лубянской площади.
Соседом моим по камере оказался Моня Шустер.
29
Все время, пока меня везли, я не имел возможности здраво оценить события. Какое уж тут здоровье, если напичкали бог знает чем. Только подъезжая к Москве и глядя через зарешеченное окошко автозака на проплывающий мимо зимний пейзаж, я стал понемногу осознавать, где я и что со мной сделали. Но вот почему — это оставалось для меня загадкой.
Понял я лишь одно — в этом деле самые фантастические домыслы напрасны. Все потому, что столь серьезный, деловой подход — речь о том, как было обставлено это похищение, — однозначно указывал на заинтересованность в самых высших сферах. Кто все это организовал и кому я умудрился помешать — эта мысль мучила меня, пока вели по коридорам, пока в одиночной камере отлеживался два дня. Увы, мне в голову не пришло связать все это ни со звонком Трубчевского, ни с неожиданным визитом Алекс. И даже теперь, оказавшись в этом кабинете, я продолжал спор с самим собой — все ли я сделал так, как следовало, или где-то сплоховал?
Передо мной сидит немолодой уже человек с глубокими залысинами на продолговатой голове и лицом школьного учителя, уставшего от бесконечного вранья учеников и еще больше — от необходимости ставить двойки. На столе, в свете настольной лампы, особенно ярком в тусклом полумраке комнаты, лежит раскрытая папка с документами, и человек, лицо которого в тени, неторопливо просматривает один документ за другим, перекладывая их слева направо. Я завороженно слежу за этими монотонными движениями и оказываюсь совершенно не готов к тому, что сидящий за столом, продолжая рассматривать очередную бумагу, вдруг неожиданно обращается ко мне:
— И что же мне с вами делать? — и после короткой паузы зачем-то добавляет: — А?
Я тупо молчу, не решаясь что-нибудь сказать. Одно дело — прочитать трагическую исповедь бывшего зэка, и совсем другое — оказаться вот так, лицом к лицу со своей судьбой на ближайшие семь лет колонии строгого режима, притом без малейшей надежды на амнистию.
— Как же это вы, Михаил Афанасьевич, так вляпались? — снова спрашивает ведущий допрос и снова после паузы добавляет: — И зачем?
Тут, вероятно, следовало бы пасть на колени и, воздев трясущиеся мелкой дрожью руки к сидящему за столом, прокричать: «Не губи, батюшка! Все сдуру! Бес попутал!»
Но я опять молчу. Что-то подсказывает мне — еще не время каяться.
— Вы что же думаете, вам все можно? — продолжает допытываться то ли дознаватель, то ли следователь. А кто его разберет? Другой бы на его месте от нетерпения уже давно побагровел, но тут, видимо, проявилась специфическая реакция организма. Лицо его покрылось сетью мелких морщин, совершенно не изменившись в цвете, а глаза… глаза явили мне свидетельство столь глубокого страдания, что я даже усомнился: а кто же кого на самом деле тут допрашивает?