Поднявшись, вздохнув, он начинает покрывать лаком свои уже достаточно слипшиеся волосы, а потом из склянки от химического индикатора пускает себе по рубашке красную струйку, застывшую на груди в капельку. Это удачно, что со вчерашнего дня верхней пуговицы на воротничке нет.
Ближе к вечеру его видели у «Максима», где он уже стоял за сигаретой. Потом его встречали там и здесь, а в сумерках кто-то заметил, как он стоит на набережной, около высоких пролётов. Какой-то выстрел послышался ему за рекой, вдруг заледенил ветер, и такси, фонарём повернув мимо, умчалось, вскоре пропав за мостом.
Он видит, как она опускается плечами в жестокий и влажный зной, и видит, как темны его руки на её теле. Она видит белый, истаявший край, чёрную ветвистую трещину, расколовшую потолок.
Шесть натюрмортов Вальрана
Сегодняшняя марка петербургского искусства – неоакадемизм – это почитание откровенно красивого, поиски идиллической гармонии в своеобразном неоклассицизме Егельского и Маслова, салонная чувственность, разрешающаяся в орнаментациях Беллы Матвеевой. Словами поэта, «век золотой, а не железный», и артистический мир просто и красиво воплощает область воображаемого. Художественные акции как бы воспроизводят полусветские маскарады и «живые картины» былых времен, фотография напоминает о скрытых прелестях бытия, а новые технологии рассматриваются как средство овладеть наяву манящим калейдоскопом искусственных небес и преисподен. Соответственно, в более немудрящем искусстве культ по-человечески желанного выражается в преобладании эротических сюжетов: появилась и галерея, «Гармония-Адам», специализирующаяся на разных интерпретациях этой темы. Что же касается совсем демократической продукции, она уже достаточно давно превратила Невский проспект в некий мясной прилавок. В общем, чувственный порыв фантазии следует считать настоящим веянием времени.
Эта обусловленность тематики немного объясняет странный термин, который употребил Валерий Вальран, представив публике «шесть эротических натюрмортов». Как жанр натюрморт иногда служил аллегории или простому намёку на скрытые чувства (например, обнимающиеся «человечки» Пола Кадмуса), иногда подчёркивал деланность и преходящий характер страстей, – что можно видеть в изображаемых Сомовым статуэтках, – однако по своей сути всегда следовал ироничной, вполне безжалостной логике вещей, опосредующих человеческое. Вероятно, это и заставило критиков писать об аскетичной, почти что религиозной строгости у таких знаменитых натюрмортистов, как Гарнетт или Моранди. Работы Моранди часто и вопреки его воле смешивали с «метафизической живописью», а Гарнетт сам называл своё искусство «магическим реализмом»; можно ещё привести откровенно иероглифические натюрморты Джорджии О’Киф, как пример характерной для жанра запредельной сосредоточенности на простых вещах. Собственно, какие ещё цели может преследовать в конце XX века художник, занятый скрупулёзным красочным осмыслением натуры, когда есть, например, освободившая или вполне заменяющая живопись фотография, не предполагающая и намёка на какой-то мистический смысл творчества? Вдумчивый натюрморт, показывающий только останки или изображение тела, гуманен: если бы мы так же рассматривали сами тела, они показались бы нам постыдными, а их совокупления – ужасающе отвратительными. В свою очередь, для чувственного и жизнерадостного искусства важны не вещи, а декор для более или менее воображаемых сцен. Поэтому объяснить «эротический натюрморт» можно только иронией или аллегорическим подходом к названию.
Вальран обычно трактует свои натюрморты как «метафизические», и это указывает на их близость той своеобразной «религии искусства», которую исповедовали Гарнетт и Моранди. Возможно, несколько непривычная подача позволит тем лучше оценить в этих шести предлагаемых работах обычные для его натюрмортов красочную утончённость и сдержанную насыщенность письма, которые вполне сравнимы с изяществом точной фразы и чарующим очерком смысла. Смена всегда условной «тематики» позволяет Вальрану от серии к серии натюрмортов обогащать те нюансы предметного осмысления, которые сгладило бы просто механическое воспроизведение всё тех же сюжетов. К тому же на этот раз тема отчуждает привычные настольные вещи (бутылки, скатерти, раковины и т. п.) своей нарушающей реалистическую иллюзию неестественностью. Вальран уже изображал в своих натюрмортах, например, сына или кошку, и общее ощущение странности здесь решалось в некотором примитивизме. Теперь в каждом натюрморте на столе, наряду с другими вещами, рядом с Вальраном и его кошкой лежит по маленькой обнажённой, т. е. шесть общеизвестных по классике западноевропейской живописи ню. С эротикой связано то, что все шесть изображений так или иначе символизируют небесную богиню любви.
Ирония в том, что именно на них сразу же сосредотачивается внимание зрителя, поэтому они, так сказать, поданы и некоторые даже лежат на фарфоровых блюдах для рыбы. Кроме того, что весь интерес отдаётся не самой, в общем, оригинальной детали композиции, эти дамы, образы которых по идее должны пробуждать чувственность разве что у подростков или заключённых, присутствуют здесь в качестве маленьких голых женщин с убедительностью тяжёлого делирия. (В клинической практике и правда бывают случаи, когда усладу больного как бы наяву составляют все встречающиеся ему на страницах книг и журналов женщины.) Хотел этого художник или нет, в его работах впервые можно прочесть определённое высказывание, может быть, едкую критику зрителя или достаточно строгую моралистическую интерпретацию эротического искусства как такового. Приём в данном случае не самоцель, и нельзя назвать его сюрреалистическим или постмодернистским, не отворачиваясь от конкретного содержания картин. Ответственность критика и в целом зрителя в том, чтобы не оправдывать лёгким дыханием искусства меркантильную и бессмысленно животную суть действительности. Жизненная драма делает произведения мастеров-мечтателей ещё более прекрасными и желанными в глазах многих, но более серьёзное искусство заставляет её проступать во всей нелепости; когда воображение теряет из-под ног землю, оно превращается в сознательную эйфорию, и его идиллический образ тает, как сады Тантала, или сгущается в облачко бреда среди разложения.
Дорогие читатели,
название этого журнала можно прочесть как своеобразный девиз, обозначающий намеченные нами приоритеты: поэтические открытость, выразительная предметность языка и многоподходность – однако и критическая оценка, позволяющая не терять под ногами землю и сверяться с эстетическими императивами современности. Сегодня поэтом всё чаще называют писателя, работы которого не списываются в тираж заведомой «литературы», а дают, скорее, особое измерение ощутимой художественной практики; в то же время литературная работа, мало напоминающая прежнюю «критику», занимает всё большее место в современном искусстве. Искусство или поэзия, – если мы, всё же, ещё разграничиваем эти слова, – в их новой связи с жизнью требуют и более личного, творческого осмысления, критики, обретающей самостоятельное литературное значение. Мы считаем, что, если оставить в тени кухни и личных амбиций каждого автора особенности его «жанра» и тематики, легче прийти к составляющему задачу современного журнала качественному взаимодействию писателей, критиков и художников, людей искусства, в котором не бывает непривычного и непринятого.
Мы надеемся, что на страницах «Поэзии и Критики» литераторы привычного всем склада смогут ощутить приятно обязывающую свободу выбора, и что в общую ткань их работы непринуждённо войдут как осмысление невостребованных, так и поиск тех новых форм и технологий творчества, которые доступны перу критика и возможностям компьютерного набора и офсетной печати. Мы, однако, ограничиваем себя тем, что любой текст является для нас прежде всего «записью», невзирая на её возможное личное, общественное или даже магическое значение: в оценке этой записи мы вынуждены руководствоваться старомодными паундовскими представлениями о «хорошей прозе», кроме особо оговорённых такой же «хорошей прозой» случаев. Мы не различаем наших русских и иноязычных авторов, предпочитая видеть их живущими и работающими сегодня; обращаясь к ликам прошлого, мы хотели бы видеть их глазами нашего современника. «Обзорный» раздел журнала также определяется скорее своевременностью работы его авторов, чем актуальностью описываемых ими событий или книг. Кроме того, мы будем благодарны нашим читателям и возможным сотрудникам просто за изложение различных, – какими бы безумными они ни были, – идей и проектов и рассчитываем на создание со временем особого раздела переписки с друзьями.
С уважением,
Василий Кондратьев, ведущий редактор
От переводчика
Эта статья58 переведена на русский язык с незначительными изменениями и сокращениями, согласованными с её автором. Её английский текст опубликован в третьем, вышедшем минувшей осенью в Нью-Йорке, выпуске журнала «Алеа», о котором нам хотелось бы рассказать подробнее.
Журнал литературы и искусства «Алеа» начали в 1990 году Томас Эпстайн и Стивен Сартарелли, при поддержке живущего в Америке русского издателя и писателя Аркадия Ровнера (они были в числе тех американских авторов, с которыми некоторые русские читатели могли познакомиться по выпущенной Ровнером «Антологии Гнозиса»). При этом «Алеа» не ориентирована на определённую группу авторов, и более того, редакторы журнала стремятся создавать на его страницах широкий литературный контекст, не ограниченный «национальными» барьерами. Выбор текстов определяется исключительно ощущением их культурной необходимости, актуальности (сегодня национальное своеобразие литературы можно, по сути, объяснить особенностями конъюнктуры и «табели о рангах»). Эта широта подхода привела редакторов «Алеа» к неприятию как американской культурной магистрали семидесятых – восьмидесятых годов – «психологизм» поэзии и «минимализм» искусств, – так и апломба постмодернистской «Школы Языка»; следует к тому же заметить, что для Томаса Эпстайна и Стивена Сартарелли неотъемлемой частью собственной творческой и редакторской практики стала работа переводчика. Стивен Сартарелли, которому принадлежат английские версии романов Жака Казота «Влюблённый дьявол» и Пьера Клоссовского «Бафомет», печатает на страницах журнала интереснейшие вещи современных итальянских авторов, в частности, стихи Мило де Анджелиса, Нанни Каньоне, Марио Луци, Умберто Пьерсанти и прозу Стефано Д’Арриго. Томас Эпстайн, не так давно составивший специальный выпуск журнала «Литерари Ревью», посвящённый современной русской литературе, печатал в «Алеа» вещи Якова Друскина и Леонида Аронзона.