Показания поэтов — страница 36 из 99

здесь следовало выразиться безотчётно,

в неопределённой форме. – Чтобы удостовериться,

они применили приборы особой точности

изображения, безнадёжно оплывшего

в дымчатый вид, волнуемый мерным мотором

вспучивающихся проспектов, фасадов в меандрах

и фигурах бросовой анатомии,

обозначением скрытых извивов мозга,

взбугривших изъеденный череп. – Просыпавшиеся

огни, моргая, теплили в этих провалах

беглый ток, озаряющий галереи и переходы

повитой зеленью белизны,

по которой в паническом исступлении

фиглярила, сурьмой расплескиваясь, вакханалия. —

В забытьи временами проблёскивают непрожитые ряды

путаных эпизодов в спёртых прокуренных комнатах

изощрённых руин той со вкусом обставленной жизни,

загромоздившей нас хламом уже бесполезных вещиц

с секретами, отсчитывающими осечки:

здесь всё было соткано очерками неуловимых нитей

в сюиты идеальных картин

за стёклами будто аквариума: что бывало, тускнело,

пробегая в их тонких орнаментациях,

закоптевших по стенам: что мечталось, опутывали

их с немыслимой глубины подстерегавшие змеи,

всё изживая и прожигая,

застаиваясь эфемеридами

полузнакомого аромата,

этот номер, как и другие квартиры, жил беспорядочно

пропуская различные встречи, не меняющие ничего,

кроме пары вещей, то пропавших, то откуда-то взявшихся

не на месте. Однако помимо них,

всех не запоминаясь прошедших, нечто происходило всегда

как бы во сне, замирая в несхватываемых вариациях

до неузнаваемости. Не то чтобы по часам,

но как-то иначе, наедине, когда никого,

только, кажется, шёпот невидимых пальцев,

       скручивавших сигары

или тени танцующего на луне. Это бывало ночами,

смеркающимися в гримасы разошедшихся линий,

в небывалые джунгли, в полярное зарево, в фата-моргану

порывающегося из подсознания

плывуна, вовлекавшего в метаморфозы

загадочных празднеств, которые мы забываем,

изнемогая к утру.

Прежде чем, от смущения в полутьме, мысли займёт пропись

отомкнутых ставен, перепутывающая комнаты, едва

       разъяснивается,

с пропадающей позади вглубь анфиладой

засквозившими в воздухе вроде бы ниоткуда побегами

странной свежести, и сводящая тени

еле теплившихся неиспытанных очертаний

в спазмы то ли воображения, то ли жестикуляции

ни к чему, теряющейся, как это бывает

в общей сутолоке, музыке, в пёстром ряду,

выпадая во фразах курьёзного танца

разбежавшихся контуров,

нечто во мгле, развеиваясь, тянет ночью слепых окраин,

с птичьим шорохом проистекающих за глаза, намекая

       незнаемый вид

распускающихся, истлевая, разводов бесследного мрака

помутившейся топи, волнующейся, как заброшенный пруд

поветрием некоей паники, прорастая ручьями и тропами,

выворачивающими заросли: день за днём вовлекаются в эти

       строения сна,

свариваясь, эпизоды из жизни, затянутой маревом партитуры

их тактов, скрученных в пульсы и смальту, стеснённые

       в путы кварталов

к курящимся набережным, и расступаются

буйными, скрытными в уединении, парками

непроходимых вздыхающих дебрей

приюта для сумасшедших и умирающих,

опытной станции или кладбища, где не хоронят,

сада белеющих в пуще табличек, пустынного в откликах

дрожи, лая и щебета:

мы будто предчувствуем непроглядную филигрань,

все стёжки которой в дремучих клубах пройдены

       и проникнуты

неизвестно когда, и внезапно, бывает, вытверживаются

свысока в неразгадываемые, мысленно слитые, извороты

глухих закоулков, как правило, выводивших

на те же улицы, в те же часы, к тем же кафе,

где мы просиживали, не упуская ни ноты

солнца, ни дуновения, заставлявшего тени просачиваться

в незамечаемые сцены.

    Это было привычное перепутье

фигур, возникавших и декламирующих

в сени статуй и мнимого мрамора сумрачных залов

полупрозрачное противостояние

наших жизней и неразрешимой трагедии,

в жертву которой вещи становятся монстрами

перекрывающего наши рассказы

потустороннего многоголосия.

Это было цветущее умиротворение

садов отдыха в рощицах и на сочных полянах

по колено жилистым загорелым мужчинам,

блёклым детям, женщинам, прикрывающим груди,

редко белеющим в зелени среди надгробий и памятников,

тоже мнимых, как отклики трубной сиринги

косматого купидона. —

5. Поэтические машины

Юрию Лейдерману


…тот пресловутый голос природы…

Ильязд

Жизнеописание этого великого поэта было тем более интересно, что его дошедшие удобочитаемые сочинения, – кроме двух неистово фантастических романов, – представляют собой заметки альпиниста, труды по церковной архитектуре, биографию средневекового паломника, исследование российских денежных знаков смутного времени, а также ряд лекций и очерков, посвящённых, например, раскрашиванию лица, жемчужной болезни горла, поэзии после бани и т. д. Что же было в основе обессмертившего его «языка вещей», могла подразумевать достаточно красочная, богатая описаниями мест и событий биография. Однако из‐за её утомительно скверного слога или из‐за плохой освещённости слепого шрифта книги, чтение которой заглушала и окружающая возня, во мраке сознания ничего не возникало, кроме голубоватого свечения, как бы выхватывающего собравшуюся за ночным столом компанию из трёх или пяти человек, однажды уже встречавшихся Аркадию Трофимовичу в Соляном переулке; хотя безудержные споры и россказни всё ещё не иссякали в их остекленевших глазах и подрагивающих пальцах, слышался только забытый кухонный телевизор, принимающий белый шум пустого эфира, который впитывал прочие звуки наподобие того заутробного гула в исполнении гастролировавшей в Петербурге певицы Саинхо. Понять, где всё это происходит или, по крайней мере, о чём идёт речь, было так же невозможно, как беседовать с учёным скворцом, изображающим стук молотка по гвоздю. Вроде бы знакомые слова распадались на глазах и в уме, складываясь во фразы некоего шума, доносящегося из‐за пелены забытья. Строки, а за ними страницы поплыли, в то время как шум становился всё отчётливее и наконец узнаваемым, заставившим меня приподняться, разглядеть спящую Юлию, забытый телевизор и тускло вырисовывающийся за окном чёрно-белый рассвет. Какие-то сумрачные голоса, ещё остававшиеся на автоответчике телефона, просились и, сговариваясь, срывались в зуммер.

В предутренней лени я смотрел кишащий вхолостую экран с наслаждением, в эти часы подступающим, как бы из глубины морской раковины, во время прогулки или ещё в испытываемом во сне полёте, которое вскоре сменит бессвязная хроника пёстрых кадров, – экзальтация некоего цыганского сада, – или повседневная канва городской жизни, разыгрывающейся будто за пределами спального района перелесков и пустошей, застроенных блочными домами и башнями гостиничного типа – однако происходящей и здесь в бездействии окружающего пейзажа, выветривающего психическую атрибутику событий. Собственно, описать даже открывающуюся из моего окна перспективу так же трудно, как изложить переживаемое в течение нескольких лет безотчётное сновидение: это, впрочем, не мешает моему уюту и ежедневным послеобеденным прогулкам, которым не препятствуют и метель, изрытые обледеневшие тротуары, отсутствие видимости. С годами меня даже всё более раздражают утомительные выезды «в свет», необходимость активной социальной жизни, якобы возвращающей к какой-то сомнительной действительности. Здесь и так всё проходит с невыразимой ощутимостью, с облегчением ежесекундного прощания с жизнью, истлевающей, как сигарета, и не обжигающей пальцев. Ничто не удерживается в памяти: какие бы ужасы и достойные пера факты ни случались в Петербурге за последние годы, паническая атмосфера и видимость жизни, внушаемые телевидением и бульварной сценой более богатых и именитых кварталов, всё равно превратили их в бессмысленный балаган. Что же касается моей собственной жизни, – я имею в виду причастную жизнь поэта, – то она начиналась незаметно и тихо, так сказать, прошелестела в узком кругу друзей, ограничиваясь ощущениями, присущими тогдашнему кафейному обществу. Однако учитывая, что только это общество и стремилось произвести впечатление некоей жизни, допустим, что мой кругозор был достаточно всеобъемлющим. Обычно непраздный день начинался с открытия в девять часов утра так называемого кафетерия «Сайгон», где постепенно и до закрытия в девять часов вечера возникали, пересекались и состоялись разнообразные тасовки людей, среди которых даже самые заурядные персонажи казались необычными. Более яркое и насыщенное изложение этой картины требует писателя, а я скорее вспоминаю, что она разыгрывалась наподобие карточной партии в китайской «фан-тян», т. е. фигуры до бесконечности разбрасываются по углам, по числу выбывших раз за разом определяется выигрыш; колода всегда тасуется, хотя даже знатоки этой игры не знают зачем. Эти непрерывные, быстро приедающиеся тасовки вокруг сперва приводили мысли в исступление, а затем сливались с ними в неровный нарастающий гул, вовлекающий меня во всеобщее двигательное беспокойство. Его особенность была в том, что, попадая с утра в «Сайгон», ты в некоем смысле всегда забывал выбраться оттуда до вечера, а иногда и позже; время от времени пестрящие людьми столики и дымящиеся машины расступались в каком-то прокуренном итальянском дворике или посреди пустынной и уходящей в пургу своими неоклассическими фасадами улицы, обнаруживая пыльную багровую мебель, гниющие на решётках сухие вьюнки, ряды витрин, то ли стеллажей библиотеки, то ли полок с геологическими коллекциями, может быть, полыхающий в клетке плиты газ; порой приятели рассказывали мне о совсем далёких путешествиях, даже экспедициях по горам, на байдарках,