Показания поэтов — страница 49 из 99

ьтатом личных заметок на воображаемой основе. Воображаемое – призрак, вызванный декором Фантазии, которая выбирает в памяти всё самое редкое и прекрасное, чтобы создать состояние. Вероятный мир, намеченный художником, правдив постольку, поскольку эта фантазия делает его обитаемым. Известный мир упорядочивает классицизм, в области неведомого лучше подходит избыточно иллюзорное барокко «колониального» стиля. В чёрном кабинете феерия вспыхивает, потому что его атмосфера определяется мраком, который сам по себе представляет наивысшую иллюзию, абсолютную исчерпанность всего прежнего.

– …Довольно подумать, и прежде, чем вы сделаете вдох, вы перенесётесь в Китай.

– Да, верно, но в Китае моя мысль бессильна.

лорд Литтон

В городе, и поэтому его уподобляют сознанию, бывает много невидных или по разным причинам замурованных комнат. В них нет ничего интересного, кроме секрета, который они создают. Куда больше комнат, – отчётливо и тепло красивых, – которые как бы промелькивают, но не существуют на самом деле. Как правило, в обставленном со вкусом доме всё подражает и тем, и другим помещениям, потому что домашняя атмосфера должна быть овеянной и недосказанной. Здесь должно быть хорошо мыслям и в предутренней полудрёме. В свою очередь, всякие комнаты, где происходит воплощение духов (я не имею в виду галлюцинации), должны быть, чтобы они обжились от окружающего, заперты и меблированы ещё более тщательно. Словом, без надлежащей обстановки нет ни жизни, ни последующего бессмертия, и с другой стороны, много замечательных мест возникло в городе, поскольку воображение подсказывало их возможность. Отличие чёрного кабинета в том, что его нет и не может быть. Это значит, что туда не попасть и что его нельзя устроить никоим образом. Именно поэтому всё, что там происходит, абсолютно реально и незнакомо.

В чёрный кабинет невозможно проникнуть, однако там можно оказаться, а точнее, очнуться ненароком. Вот почему у нас минуты, чтобы разглядеть того, кто ещё не опомнился и не потускнел во мраке. Сейчас это одинокий огонёк ночника, в котором еле видны даже листки бумаг прямо под ним. В плотной мгле рассеиваются сиянием струйки, создавая нечто. Во время своих ночных бдений английский живописец Джон Фредерик Уоттс заметил, что подобная игра слабого света в густых потёмках похожа на Создателя, изображённого Микеланджело в Сикстинской капелле, со спины. И правда, нечто в ней словно отворачивается, но это не всё. Строки бумаг не прочесть, потому что плохо понятно, что это они петляют, сбиваясь в попытке то ли донести намёк, то ли просто всё затемнить, исчеркать, скрыть, пока ещё не стало совсем непроглядно.

Темнота должна скрывать, потому что иначе нет и мрака, и поначалу всё дело в тишине и её призраках. Это слепые и потому самые дразнящие мысли по сути своей монологи, фразы или обрывки, раздающиеся голосами, с которых они западали в уме. Всё услышанное или прочитанное, но не увиденное, возникает сперва поодиночке, отчеканивает, поёт или бормочет и потом беспорядочно нарастает хором. Оно вызывает другие воспоминания, звуки сцен, звуки музыки и мотора, самые разные шумы, с которыми умолкают мысли. Наступает припадок, в котором идёт кругом всё знакомое и незнакомое, чувства настолько сгущаются во мраке, что весь переходишь в один раздражённый слух.

Здесь наконец мрак затягивает в себя с подмостков того, кто для нас теперь кукла и ничего больше. Это должно произойти так. Тень выступает на помосте, который на самом деле не сцена, а высоко поднятая парадных размеров тахта (в восточном смысле это ложе для совместной трапезы) под балдахином, ограниченная перильцами и с узким рядом ступенек. Роскошный навес позволяет разглядеть одни доски, которые не убраны коврами, столиками и подушками для пира и последующих забав. Вместо этого к помосту плавно подходит фигура дервиша, каким его изображали в эпоху Девериа, в узко приталенном казакине и островерхой смушковой шапке. Нельзя сказать, что это переодетый дервиш, но это всё же тонкая и непонятная фигура. Неестественно бледное и гладкое лицо, губы чересчур алые, а брови и ресницы на полуприкрытых веках слишком чёрные и крашенная хной окладистая борода выглядит как чужая. Под стать лицу выглядывающие из узких рукавов длинные тонкие пальцы с ногтями, тоже подкрашенными хной. В общем, всё в этой фигуре кажется нарочитым и накладным.

Фигура поднимается на доски, но не садится, а остаётся стоять, выделяясь в темноте под балдахином своей бледностью и одеждой. На свету высокая шапка и длиннополый кафтан были тёмными, теперь они светятся лиловатым. Фигура оборачивается к нам спиной, выводит руками замысловатые пассы и замирает. Но немного спустя, когда наше внимание к ней ослабевает, мы вдруг замечаем, что она непонятным образом оказалась в противоположном углу помоста. Она передвигается плавно и незаметно. Сперва кажется, что она не оборачивается, но на самом деле она кружится невероятно стройно и быстро, сливаясь в лиловато мерцающую фигуру шахматного слона.

Может показаться, что это яркое лицо и порхающие кисти рук время от времени проблёскивают в тени. Однако темнота очень изменилась. Мрак стал клубящимися прозрачными формами, по которым пробегает порхающая над подмостками искра. Прозрачные формы создают волнующуюся, как вода, гладь, где играют сцены феерии. Всё новые холмы садов, дворцовые пролёты, хороводы неописуемо чудных созданий и виды вдаль открываются перед нами, не успевая за прихотью. По мере того как воображение устаёт, огонёк меркнет, все картины сразу совмещаются в сумеречный пейзаж.

Для зрителей это, собственно, и не вид, а мутное облако, которым стала темнота сцены. Это облако как будто поднимает всё та же кружащаяся на её досках фигура. Вместе с тем дервиш, или что это было, снова непонятным образом перешёл в ряд одинаково покачивающихся по углам помоста фигур. Они похожи на лиловые студенистые кегли. Однако стоит в них вглядеться, эти шатающиеся на досках кегли рассеиваются вместе со своим облаком. Оно оказывается всего лишь разошедшейся тенью. Ковровый навес, змеящиеся узоры ткани, литья и резного дерева – вот что всё рисовало.

Всякий, кто оказывается в чёрном кабинете, испытывает примерно то же, что показывал в «Четвёртом измерении» Рыбчинский. Фигура дервиша вращается, чтобы слиться с неведомым, и образует песочные часы, которые просыпаются через зрачок. Всё, что подсказывает мир и что шепчут слепые строки, вбирается в смерч и распадается на арабески, из которых художник создаёт причудливые и волнующие картины грёзы. «Всё может быть иначе», но на что ты способен, ты можешь только курить в сумраке своего кабинета перед лицом мрака, который наконец близко, наконец непонятен и ничего не обещает, просто возможность.

<1995?>

Карточный домикОтрывки69

Но было не похоже, чтобы кто-нибудь хотел начать игру, тем более – заняться гаданием, потому что казалось: мы лишены будущего, остановлены на пути, которому не суждено продолжаться.

Итало Кальвино

За окном декабрь, в сумраке которого луна повисла над площадью, как аэростат, зацепившийся стропами за левую башню бывшего дома Розенштейна. Мистические значки зодиака на фасаде этого здания придают ему очень домашний вид, потому что я привык жить в Петербурге, где уютно и в запустении, и в неизвестности. Город меньше, чем кажется. Всего, что здесь происходит, хватает на одну площадку для игры в крокет, или на стол, по которому я могу разложить вещи: фото моей жены с несбыточным именем Юлия, коробка «Житан» и колода карт – этого достаточно, чтобы сказать о том, что означает твою жизнь и что может в ней быть. Поэтому ни один разговор не кажется мне серьёзным, если в нём не затрагиваются любови, курево или карты. Я имею в виду карты Таро.

Я люблю их потому, что в них больше всего жизни, которая связывает яркие грёзы и незаметно играющие ими факты, как перепутавшиеся на столе козыри, придворные и числовые карты. Вот мы сидим за картами, и в них всё тоже случайно, хотя идёт по всем правилам. Раз карты дают рассказать о жизни, это гадание заставляет нас вспоминать тех, в лице кого мы её терпим и любим. Так выкладываешь на стол всё, как есть. Очень трудно выстроить этот карточный домик, потому что воспоминания и сновидения путаются с нашей жизнью в большую задачу, которая рискует обрушиться в любую минуту. Но пусть так.

Рано или поздно мы уже не интересуемся жизнью по книгам, где на всё бывает смысл и ответ: для нас важнее её игра и нелепость, которые выражаются в привычках и в спорте. В России карты означают привычку к свободе, учение которой представляют собой тотализатор, бильярд и ритуал нашего века – бокс. Однажды, летом пока что советского 91 года, когда лавочники ещё не вытеснили с улиц демонстрантов, в подземном переходе под Невским Юля встретила молодого человека, предлагавшего прохожим погадать на картах, которые ему самому пришлось разрисовывать и вырезать из картона. Это были Таро, которые представляют собой типичный «карманный оракул» и произошли из очень распространённой – особенно в немецкой Европе – игры. Кроме привычных четырёх мастей, которые в зависимости от их национальности могут быть пиками, трефами, червами, бубнами, листьями, желудями, шпагами, жезлами, кубками, золотыми, щитами и розами, её колода состоит из ещё 22 карт (включая джокера), которые являются козырями. На любом языке козырнуть – значит сделать особенный, броский жест, стать франтом: соответственно, все 22 карты обычно представляют собой достаточно эффектные картинки, изображающие фокусника, фигляра, арлекинов и коломбин, а также всевозможные виды и сцены. Эта игра – тарок, – название которой произносят по-французски – таро, – когда имеют в виду карты для гадания. В колоде оракула из мастей складывается «младший аркан», то есть малая тайна, а козыри составляют старший аркан и представляют собою, как правило, следующие аллегорические фигуры: дурак, чародей, папесса, царица, царь, папа, любовники, колесница, правосудие, отшельник, колесо судьбы, сила, повешенный, смерть, умеренность, дьявол, башня, звезда, луна, солнце, суд и свет (мир). В таком виде эту колоду восприняли европейские оккультисты начала нашего века, зачитанные книжки которых можно было встретить даже на ленинградских полках. К 80‐м годам психоделическая революция и нью-эйдж сделали её канвой для необыкновенного количества разнородных оракулов и «странных игр» для всех мастей брухо, шаманов, ясновидящих, огнепоклонников, феминисток и деловых людей. (Разнообразие стало так велико, что позволило американке Гейл Ферфильд придумать очень популярное «Таро воображения», под названием которого она выпустила 78 пустых карточек для любителей.) Я думаю, юноша у входа в метро был одним из армии русских хиппи, ведьмаков и адептов, которые тогда только начали осваивать карты, прозванные Тимоти Лири «игрой в жизнь». Мистические анархисты 70–80‐х находили в Таро некий требник, священный букварь, который отвечал и их воспалённому опыту, и беспорядочному чтению. Были коммуны американских