престиж моего существования, которым я отгораживался, чтобы не отвлекаться от моих сигарет и от карточной колоды, то есть от единственных вещей, которые мне нужны.
Ну и что я хотел этим сказать? Я думаю, что поскольку мой рассказ будет проходить в основном по так называемым курортным местечкам на берегу к северу от Петербурга, да и так – я всё время буду возвращаться к состоянию того очень характерного для этих мест сумрачного, вроде бы как дремучего комфорта, в котором я имел удовольствие вырасти и провёл самые содержательные месяцы интересующего меня здесь времени – то значит, мы начнём с эпизода из детства. Это был чемодан дневников, писем и прочих бумаг старой хозяйки дачи, который её домашние (семья маминых друзей) должны были сжечь на лужайке за аллеей серебристых ёлок, которая шла к дому.
Я не скажу точно, но, скорее всего, была осень, потому что дымок от костра, с которым в воздухе расходились мелкие чёрные хлопья пепла, нёс характерный запах. От этого запаха в саду, когда я там наблюдал за осуществлением домашнего обряда, стояла совершенно романтическая атмосфера – душок, который у нас, детей, назывался изумительное амбрэ70 – и если летом такое состояние обычно связывалось с утренней испариной на букете полевых цветов, собранных к завтраку, или с ароматами шиповника и сирени вечером у берега моря, то именно осенью (и чем холоднее было, тем настойчивее) о нём говорили запахи дачных костров и ночные светляки окон за забором и зарослями… Впрочем, поскольку разговор о когда-то произошедшей в саду сцене приобрёл у меня тут ключевую роль, то сначала придётся описать дом.
Вполне типичный для курортного побережья вид дачи, о которой идёт речь, вызывает ощущение в стиле либерти. Такой облик жилья означает сосны и ели, создающие волнение мрачной зелени за окном комнаты, где существует змеящаяся, как рисунок на шали, теснота бюро, ширмы, кушеток и разного рода вещиц, полочек и картинок. Не меньшую тесноту, имеющую столь же сложный рисунок, представляют собою лесенка, ещё пара помещений и даже своего рода холл вокруг стола под лампой, зеленоватый маяк которой в ночное время хорошо виден сквозь лес. И тут есть странность. Похоже, как будто эти комнаты являются отражением в зеркале и как будто пространство, куда они ведут – это тоже такое воображение, которое создаёт рама зеркала (большое зеркало платяного шкафа в коридоре прихожей дома действительно, помнится, внушало мне ощущение разницы между хозяйкой и жизнью домашних, как бы с двух разных сторон данного стекла). На самом деле, эта странность не имеет никакого отношения к зеркалам71. Однако есть впечатление, что здесь существует жизнь, которой не может быть, и вот, собственно, почему обстановка создаёт ощущение стиля либерти.
Любители любовей
Екатерине Андреевой
В сказке точнее, чем в попытке более серьёзного исследования, промелькивает сугубо личный, богатый, нелепый и ностальгический характер того края теней и отбликов, который порой иллюстрируют художники и обретают поэты.
«…Нет ничего в действительности прекрасного, кроме лиц статуй. Застыв, они живут иначе, чем наши гримасы. Как мягко, с каким глубоко сведущим жаром задерживались на мне его удлинённые пустые глаза. На миг я как будто бы увидел в них зелёный проблеск. Тот скорбный изумруд, который прячется, как тлеющая искра, в мёртвых орбитах изваяний из Геркуланума». Я пробую прочесть Вам по памяти, Катя, отрывок из столетней давности книги Жана Лоррена, где речь идёт о любви к статуям (лирический герой рассуждает о бюсте Антиноя). Разумеется, я говорю не о простом наслаждении видом скульптуры, а о здоровом влечении к статуям, т. е. к классическим изваяниям образцовой формы тела, которое было широко развито в эпоху Античности и в новейшее время названо пигмалионизмом. Вопреки себе самому это слово подразумевает не будто бы оживающие изваяния вроде Галатеи или Венеры Илльской, которые по сути своей люди, т. е. собственные модели, а прохладные торсы невидимого. Более того, физическая близость со статуями не позволяет лепить их своими руками. Может быть, никакого Пигмалиона не было. Для того чтобы разобраться в этом подробнее, нам придётся пересмотреть мифологию. Здесь мы коснёмся божественного.
Заметим, что наша тема сделала эту фразу несколько двусмысленной. Вообще, что бы впредь ни было сказано, наше подозрение к отвлечённым словам будет только расти. В этом надо признать вполне характерное на сегодня состояние ума. Представим его себе так. Видимо, бог, который родился на закате Античности и превратил земной мир в область идей, должен был умереть. Это могло случиться между 1860 и 1870 годами, поскольку примерно тогда в жизни больших городов произошли изменения, которые повлекли за собой своеобразно исполнившую и воплотившую все человеческие идеалы т. н. современность. Перестав быть подобиями бога и его мира, т. е. верить и ждать, мы получили приятное право выбирать себе мир на свой вкус и обставлять его богами по собственному усмотрению. Но большинство из нас всё-таки предпочитает выбирать готовые пантеоны, как выбирают типовые постройки или готовое платье.
С этого момента мы можем говорить о художнике, которому доверено выбирать идолы, которые приводят в порядок растерявшуюся действительность, и который это умеет. Ведь мирового разума больше нет, и вокруг происходит неизвестность: взглянув как бы со стороны, видишь зачарованную жизнь людей и вещи, переливающиеся смыслами. Великий бог Пан воскрес сто лет тому назад, о чём и заявили художники югенда: журнал Мейера-Греффе, книга Гамсуна, книга Артура Макена с рисунками Бёрдсли… Итак, наши домовые вещи стали маленькими фетишами и защебетали неслышными голосами леса: лары и ларвы, милые глупыши, которые придают самому слову – божественно! – столь умилительный оттенок.
Теперь Вы, может быть, согласитесь со мной, Катя, что поставленная перед нами проблема выбора – выбора богов – в том, чтобы ничего не придумывать и не создавать, кроме самого себя. Собственно, это и невозможно. Вот где мы подходим к вопросу воспитания. Мы видим, что дело художника – верно подобрать образчики своей жизни в виде людей или вещей и, может быть, внести в эту обстановку своими руками разве что сугубо личную ноту уюта. В общем, это делает его своего рода гувернёром собственной публики. На примере сошедшего с ума Врубеля видно, что нельзя Вдохновляться, Озаряться, Творить и Кушать. Разве можно делать то, что неприлично высказывать? С другой стороны, если взять Тимура Новикова, то мы видим, что взятая им на себя роль ментора и автора вполне прозрачных работ может выдержать весь тот моральный груз, который у нас в Петербурге, да и вообще в России, ложится на художественное лицо. Вот что, по-моему, «неоакадемизм», и я взялся за этот этюд, чтобы рассмотреть, как эстетика, которая по сути своей определяет нажитые нами повадки и взаимоотношения с окружающим, происходит от свойственного кому-то из нас зова природы – и только в зависимости от него может называться «классической» или иначе. Поэтому я предлагаю вернуться к разговору о статуях.
Когда их встречаешь в парке, на площади или в анфиладе залов, между вами пробегает холодок, который вроде бы кажется происходящим от их мрамора или бронзы. Но это не совсем так, потому что отчуждение, которое создают вокруг себя эти фигуры, связано с отсутствующим взглядом их бельм или стеклянных глаз. В нём будто бы намёк на жизнь, которая может быть подсознательной, пароноидальной или потусторонней, потому что когда она близко, «всё выскальзывает из рук», как мраморное объятие. Это эмпирей, область идеала и грёз. Мы подходим к нему со своими мерками, которые повторяют очертания человеческого тела, и можем испытывать его близость только на ощупь. Так возникают фантазмы демонологического фольклора: инкубы, суккубы, жадные во французской любви ламии и двуполый бегемот. В идеально разлинованном пейзаже выстраиваются манекены. Можно проследить, как у Джорджо Де Кирико «метафизика» или «новая метафизика» гипсов, протезов и портновских болванов обозначает «неоклассицизм» прекрасных купальщиков на солнечном берегу. – До и после. – Что касается достаточно заштатного города Петербурга, то ряд средиземноморских фантомов здесь иногда возникает по закону испорченного телефона из нескольких склеенных фотокарточек и удачно задрапированного пятна на стене. Я знаю, Катя, что лужа – это не море, но это как посмотреть.
«…Вместо устройства полуночных пирушек, малоинтересных и вредных, он предполагает им самостоятельно заняться постройкой некоторых сооружений».
Я прочитал это в книжке «Клуб египетских инженеров», которую выбрал на букинистическом лотке из вороха других старых книг и брошюр, содержавших общий курс всех наук и искусств в опытах и забавах для пионеров и школьников.
Когда мы с Вами, Катя, разговаривали об Андрее Хлобыстине, я вспомнил про мальчиков, которые изобрели искусство, потому что всем им приходится время от времени взрослеть. Разумеется, всё это было из‐за любви. Вот как это произошло.
Дети съезжались на дачу. Как вы знаете, Катя, они быстро осваивают все закоулки, все укромные места и заветные тропы того мирка, который создаёт дачный посёлок, и сводят компанию. Мальчики собираются, чтобы все знали и завидовали, по ночам. В их секретный круг новичков приводят с завязанными глазами и окольным путём, чтобы они поняли, что такое костёр, который разгорается в глазах, когда мальчики играют вместе в своём шалаше. Но сперва их должен испытать самый старший мальчик, который закутывается для этого в плед и надевает маску козлёнка.