как японка в пледе (по всей видимости, Погодин имел в виду какую-нибудь проститутку в клетчатом кимоно с гравюры Утамаро). Странная крыша во мху, просторная веранда и округлый, как лотос, проём балкона во втором этаже. С любой дачей нужно прожить, чтобы было с чем сравнивать, как она выглядит. Но очень может быть, думал Жоржик, что это действительно похоже на одну его женщину с раскосыми прозрачными глазами на узком, слегка испитом лице и со шрамом на лбу: про таких женщин говорят, что они, как птицы, хотя ведь совсем ничего общего. Во всяком случае, когда эта облупившаяся дача стала выходить с дороги из‐за сосен и елей, она показалась ему местом такой же спокойной и тихой жути, которую он любил больше всего на свете.
Они выехали на ночь. В темноте, где только мерцает дорога, машина была похожей на фонарь. По дороге, стороной, иногда возникали и другие фонари, где внутри за стойкой виднелись такие же вроде бы как побитые светом люди, но кругом всего этого темнели развалины. Эти стеклянные фонарики лепились к темноте, из которой вырастали косматые мутные аллеи, странные крыши и мёртвые окна дачных башен. Такое же ощущение бывает, когда летней ночью купаешься в шторм и от ревущих вокруг волн вдруг захлёбываешься каким-то молчанием. Это тишина мутного, тошного мрака и дорожных или береговых указателей: названия мест, расстояние пути, отметки глубины. Слова с цифрами светятся фосфором.
И потом, вообще какой смысл ехать с таким видом в местечко, которое знаешь наизусть, как будто всякий раз открываешь невесть что? Тут Костенька наверняка знал, чего открыть. Слова, всё было выстроено на словах или потому, что слов нет… Из-за этих слов Андрюша проживал в этом гнилом переулке, откуда иногда зимой приходилось ходить за водою на самую центральную площадь местечка, где зато не было ничего хорошего, кроме пляжа. Точнее сказать, в пляже совсем не было ничего такого. Зато дверь всякий раз закрывалась за собой в дом с необыкновенным спокойствием. Здесь ничего не имело значения. Здесь было нечего мечтать, нечем заняться, отсюда можно было выбираться только в случае такой катастрофы, которая время от времени вынуждала Андрюшу поехать побираться в город. Однако можно ли было вполне оценить этот комфорт, если бы он не связывался со всякими такими унижениями и с постоянным страхом за утренний кофе и gitanes blondes? Андрюша принадлежал к тем, кто ценит комфорт больше жизни. Другие могли получать удовольствие от всяческих слов, отбрасывающих некоторый мягкий полусвет (demimonde) на их вполне, в общем, паскудные жизни. Жизнь: место в обществе, путешествия, дом, искусство. Однако за всем этим вырастали какие-то скучные и трудящиеся массы людей по меньшей мере. Все радости этих жизней существовали лишь на словах, за которые следовало терпеть и стараться. А что же нега? У Андрюши, как и у Жоржа, было лицо человека, который провёл лучшие часы своей жизни в ванне. Он просто физиологически не смог бы довольствоваться негою на словах: его негой был траур. Поскольку для высокого стиля жизни у него уже не было ни условий, да и воображения, честно сказать, тоже, он предпочитал быть изгнанником у ворот Рая. Ну, хотя кто об этом подозревал? В более молодые годы ему всё хотелось заниматься каким-нибудь искусством, потому что именно таким образом было удобнее всего сделать в своей жизни некоторый намёк (ну, или больше: кто знает?) на её высокую пробу. Теперь он зато овладел самым высоким искусством убивать время. Чтобы поддерживать роскошь такой жизни, ему было достаточно славы в узком кругу. В самом деле, священное чудовище могло наутро прочитать все новости о своей жизни в глазах приятелей. Под такое утро Андрюша садился за стол у окна с кем-нибудь из этих друзей и смотрел, как время тихо прогорает у них в глазах, словно дрова в камине. Надо было просто внимательно следить за этим самым временем, о котором люди обычно говорят, что оно прошло мимо. Напротив, это ещё как сказать, кто прошел, и время никак не может пройти мимо человека, потому что оно мертво. Самое большое, что человек может себе позволить, – это вглядываться в него, как в ночь. Вот почему Костенька предпочитал это курортное местечко любым путешествиям и всегда с таким удовольствием тащил сюда кого-нибудь гадить на то же самое место, где сам гадил в детстве и где должны были гадить его папа, дедушки, дяденьки и tutti quanti.
Небо не зарилось над таким небольшим городом, однако дорожная мгла тут начинала светлеть и делилась на чёрное нагромождение железнодорожного моста с товарными путями и на рыжее сияние галогенных ламп, разлившееся внизу по широкому променаду, который и посейчас шёл к морю под именем улицы Ленина, вероятно, и дома кругом гуляли вразброс. Тут были дома, похожие на длинные белёные казармы, и поближе к улице Ленина, и на центральной площади, которая напоминала вид курорта с послевоенной открытки, стояло немного построек, вроде бы как декорации, оставшиеся от одной из тех смертельно скучных комедий из жизни отдыхающих, которые Костины tutti quanti вынуждены были когда-то смотреть здесь в летнем кинотеатре до чёртовой дюжины раз подряд. Но здесь главное были другие дома.
Не без некоторого такого привычного удивления Жорж поглядывал тут вокруг. Пока так называемые девушки с Виктором и с Аркашей что-то выделывали в том последнем фонарике на дороге, который был лавочкой и где милые юноши проводили время, свесив ляжки с прилавка, как тараканы, Жорж и Костя пошли тихо пешком в тени по тротуару, который густые кустарники отделяли от светла, поближе к безобразию.
В сумерках хорошо виднелись дачи, тесно прижавшиеся, отрезанные друг от друга оврагами. Над каждым таким домом в клочьях сада висел фонарик. Крутые склоны в тёмной траве и такие же заросшие пустыри вызывали какое-то замогильное чувство (очень сродни той самой сцене собственной смерти, которую Жорж однажды застал тут на пляже, только гораздо приятнее). Казалось, все эти лампочки над домами освещают не то и светить никому не могут. Темнота жила. В полусвете всё могло быть только жутковато, как эти подонки женского или мужского рода, которые в такую погоду ещё вполне могли заночевать тут в кустах или на лужайке. Сезон собирания в лесу грибов был как раз в разгаре. По всей ветке железной дороги залы станций набивались этими самыми оборвышами, которые до самой ночи торговали на базарах грибами, чтобы встречать утро с разбитой харей тут где-нибудь. Они были сами вроде грибов, собственно говоря. (Вообще, если рассказывать о формировании Жоржа, следует вспомнить, что обнажённую природу, не считая картин в Государственном Эрмитаже, он впервые увидел здесь именно в виде двух таких грибников, которые совокуплялись, позадрав платье, на задворках метеорологической станции. Не то чтобы в этой картине не было прелести, как раз напротив. В этих замечательных людях всё было наружу, так сказать, они были просто созданы, чтобы гадить, дрочить и ебаться у всех на виду, и в этом смысле выгодно отличались от другого скопления живых картин летом на пляже. Представив себе Смерть в виде крупной девушки-подростка, запихавшей себя бутербродом на солнышке в дюнах, Жорж не мог не вообразить Знание в образе чего-то такого бесформенного и разлёгшегося на газоне пиздой. Внешняя сторона такого взгляда на человечество была такой полной и убедительной, что она распространялась на любое собрание народа и всегда позволяла Жоржу покидать эти собрания с чувством собственного превосходства, инфантилизма и слабоумия.)
Значит, эти дома производили мёртвое впечатление. Ну просто они слишком нравились, чтобы там жил кто-нибудь. Поэтому темнота жила, а лампы должны были освещать развалившиеся заборы и слепые окна. Громоздкие дома в чухонском духе с тяжёлыми крышами или мелкие русские дачки, кажется, из одной только печи с террасой и с верандой, они все были того мрачного зелёного или коричневого цвета, который Костя считал обозначением жизненной загадки.
В переулке, который через квартал отсюда уже шёл к морю аллеей густого парка, мало чего светилось. Последний фонарик болтается над водопроводной колонкой. Жорж с Костенькой о неё и оперлись, должно быть, ощутив тут прилив той необыкновенно плодотворной тоски, которая требует от человека либо сделаться статуей, либо выделывать всё то (см. выше), чем в таких случаях занимаются люди. Юноша приобнял статую, прежде чем перешагнуть через ограду и уйти в лес. Юноша почему-то назывался Актеон – то есть статуя. Может быть, Виктору захотелось дать ему такое красивое имя, хотя это наверняка было что-нибудь вроде голого колхозника или труженика лесов, расположившегося на виду у всех, кто спускается из самого последнего бара на проезжей дороге, за которым уже ничего не будет, кроме одних только аллей, которые открываются на залив или же уходят в горку и пропадают в зарослях.
Невдалеке от них и в двух шагах, можно сказать, от Андрюшиного дома, стояли ворота и далее наблюдалось замечательное здание. (То есть оно совершенно не наблюдалось, но такие местечки, как то, куда они приехали, имеют смысл потому как по ним можно прогуливаться по памяти и в абсолютном мраке, не выходя даже из постели желательно.) Там следовало быть усадебному особняку в два крыла, который построили, как без особых причин выразился бы Виктор, подчёркивая только его элегантность, в стиле короля Эдуарда, с высокими мансардами и пристройкой сбоку в виде классического домика в три окошка. Жорж, в свою очередь, должен был найти в этом здании нечто съедобное, если иметь в виду разные фигурные наличники окон и медальоны с грустными профилями дев. Если подняться по террасе и заглянуть в стёкла парадного входа, можно было увидеть ободранные стены и посыпанный битым стеклом пол. Видимо, детки, у которых тут было заведение, под конец всё-таки слопали этот красивый дом, как об этом рассказывается у братьев Гримм, оказавших такое воздействие и на архитектурные представления Жоржа. Однако самое интересное лежало в той стороне, куда смотрел полуобернувшийся от ворот фасад, возвышаясь над парком. Потому что это отнюдь не было