Показания поэтов — страница 89 из 99

Я думаю, что этого пока достаточно100.

<1999>

Приложение. Письма

Аркадию Драгомощенко

20 августа 1987 года

Дорогой Аркадий,

Благодарю Вас за письмо, каким бы оно ни было по своей «трудности», – а оно гораздо проще и лучше, чем я ожидал, – за ним можно угадать черты, хоть и неясные, писавшего его: хотя бы что-то общечеловеческое, расплывающееся… Я же писал не столько автору прочитанных стихов, сколько тому, каким Вы могли бы быть в моём представлении, и пока, мне кажется, не ошибся. Но об этом лишнее, наверное, писать. А что до моей серьёзности, – увы! – как бы мне хотелось, чтобы Вы были правы, – как бы хотелось, чтобы она не состояла из одних эмоций и последующего осмысления их… А интонации моего письма, вероятно, от того очень неудобного положения, в котором я писал его, присев на скамейку в невесть каком петрозаводском дворике – и сразу же отправил с глаз долой.

Если бы сном, существовавшим вне времени, была моя жизнь здесь – может быть и лучше, – «по жизни», – было бы… Странная вещь, но внутренний ритм, напряжение абсолютно не изменились, а взгляд на окружающее, наверное, обострился от той скупой, концентрированной формы, в которой видится идущая жизнь. Может, даже и лучше было оказаться здесь, и тем точнее рассматривать поток прорвавшихся за последнее время событий. Ведь здешняя жизнь не благоприятствует иллюзиям. А тут и болезненное разочарование в том, что, прорвавшись наружу, оказалось пустым и холодным в своей расчётливости, и обида за своих оттеснённых малопонятными пришельцами от долгожданного внимания друзей, и какое-то общественное лицемерие вокруг, и, наконец, вечный соблазн ухода к вечным ценностям, в давно обжитый и нетленный мир старых слов и непреходящего дыхания прошлого. Очень близким и созвучным кажется Вагинов, и его полузабытая проза могла бы сказать, по-моему, гораздо больше, чем публикующиеся теперь булгаковские вещи. Впрочем, досада на своё время – общее для многого из того, что я читал в последнее время: будь то Хаксли, Лоуренс – или стихи Кривулина. И не хотелось бы этим жить. Что бы ни писалось – всё равно силы уходят не на анализ, а на преодоление окружающего, на прорыв к свободному дыханию. Для меня местом возвращения всегда было запавшее с детства, наверное, обаяние мира «Нового стиля» с его признанием красоты жизни, унаследованной от всех эпох, – философским напряжённым спокойствием. Поэтому я так и полюбил в своё время Кузмина – как он воплотил суть, дыхание этого мира в своих стихах, в своих романах – и всем ходом своей жизни… Это светлое начало во многом спасло меня от худшего тогда, когда я ещё только приехал сюда и делил время между казармой, душевной лечебницей и военным госпиталем. Но это всё прошлое, а теперь всё другое и пережито.

Странно сидеть практически в четырёх стенах, – только письма, книги, наезды друзей, – и видеть, как вокруг мир расстилается в совершенно брейгелевском спокойствии: взрывы, наводнения, смерчи, толпы людей, собрания в спёртых городах – кажется, ни одного свободного места нет от этого кипения. Это, по-моему, у Уильямса есть вещь «Картина из Брейгеля»101. Как прийти к такой свободе, дающей дыхание делать подобные книги? Я переводил его просто интереса ради: Боже, какого напряжения души это требует… Смешно ведь, что моим первоначальным хлебом была английская поэзия: Дилан Томас, Элиот, Лоуренс, Уильямс… Впрочем, кто знает – может, это и хорошо.

Говорят, что Питер изменился за последний год? Для меня маленьким подарком было время, когда меня два месяца тому возили туда на обследование. Приехали в половине пятого утра, и я как сумасшедший водил конвоира-лейтенанта по всем Надеждинским, Кирочным, Таврическим… Когда город проснулся, он показался мне более пёстрым разве что – ну и приметы перестройки кое-где, нарочито бросающиеся в глаза. Боже, почему я не догадался заболеть на время индийского фестиваля! Правда, мне это событие кажется исполненным какого-то теневого смысла – но это в контексте всего остального… Всё тот же Брейгель. Я и здесь, поэтому, люблю, когда получается, ходить во время местного воскресного гуляния – опять хоровод, детство… Интересно, отчего так тянет на взгляд «с птичьего полета»?

Вы ведь, кажется, филолог по образованию? Не знаю, что-то знакомое угадывается и в некоторых тональностях Вашего письма. Лучше всех, конечно, это заметно у тартуских русистов, когда каждое письмо – структура само по себе. Ну да ведь Господь с ней, со структурой… Странно, но до Вашего письма, четыре дня тому ко мне из Питера приезжал приятель и очень сбивчиво пытался рассказать о каком-о Вашем выступлении в Клубе-81, кажется… Но питомец литературной школы и Академии художеств так ничего и не смог высказать, кроме собственных мыслей, и это было обидно.

Господи. Не виноват, что мои письма выходят столь сбивчивыми: опять гудит звонок на смену, и я вынужден всё бросать и кончать письмо, чтобы оно дошло хоть когда-нибудь: почтальон следующую неделю проведёт на гауптвахте. Простите, если невозможно читать этот почерк…

Искренне Ваш

    Василий Кондратьев


8 сентября 1987 года

Дорогой Аркадий,

Быть может, моё, – дошедшее ли, – письмо Вам и вызвало глухое раздражение, или же невозможность ответа на подобные писания велика – но я просил бы извинить проклятую привычку, которая делает из нормального человека старую деву, в армейских условиях тем более… Автоматическая страсть к немедленным ответам неприятна, конечно, – но как заставить себя ждать, пока образуется то, что можно сказать действительно и оправданно?

Сколько времени прошло, пока не появилось то, что хотелось бы послать Вам… Я стал писать медленно, день за днём возвращаясь всё к тому же – и в столь разнообразных условиях… Быть может, это и заметно, конечно. Жизнь идёт цепью пробуждений от времени к времени, и тем более понятно, что я не могу заставить себя смотреть вокруг «непосредственно», без уснащения окружающего доставшимся, увы, грузом аллюзий и смешения своего мира с внешним. Хорошо, наверно, в армии быть чем-то вроде Эдуарда Лимонова – не знаю… Но ведь и здесь, в Карелии, всё призрачно; я добросовестно старался понять, какое же искусство даёт она, ходил на все здешние выставки, на расцветшие здесь, как и везде, спонтанные представления и вечера… Что же: одни живут ориентацией на Ленинград, другие пестуют нагретое вокруг себя книгами <и> красками тепло интимного мира, третьи… Единственное, по-моему, собственно карельское в здешних художниках – это прорывающееся чувство волшебного сна посреди забытого Богом края, скупость, одухотворённая сама собой. Это уж я как недоученный искусствовед могу вычислить… Но такое обаяние в этом сонном царстве, такой уют домашнего спокойствия; иногда это затягивает неимоверно.

И забываешь, что жизнь – что-то меняющееся во времени. Но оно идёт, кажется. Не знаю, быть может, Вы слышали – правда ли запланировано кем-то издать «Форель разбивает лёд»? Хотя это уже и в «Ардисе» сделали…

По крайней мере я решил послать Вам вещи, которые, пожалуй, люблю больше всего остального, – кроме них мне нечего, наверно, сказать.

И простите мой почерк.

    Искренне Ваш,

        В. Кондратьев

И снова кажется, что я не уходил отсюда.

В памяти

Как некогда спускался Дориан

В блудилище, где сизый дым прикрыл лохмотья

И постаревшие мечтою лица – пробираюсь

По узкой лестнице воображенья – вниз,

Стараясь,

Не обронить чадящую керосинку.

А в этой комнате всё так же

Бессонницею синее окно

Отворено, раскрыта книга и глядит портрет,

Той жизнью, что я прожил, улыбаясь.

Звучит Скарлатти, за окном сирень,

Чугунная решётка и фонарь.

Стихи: сады и парки, старый Павловск

И сомовские бледностью черты

Уловлены…

А мне казалось, что тебя здесь нет.

Как будто ты ушла, и я один

В бессоннице накуренной

Гляжу на исхудавшее лицо, закрыв глаза,

И боль сливается с любовью

И кажется

Что изобретены страданья

В непрожитом романе.

<* * *>102

И не странно ли как это ты сидишь

в доме чужих дедов и прадедов

где в комнате сыро и дождь за окном

льёт

как из ведра

Здесь тепло

потому что здесь дерево знало тепло

любящих рук

ни единым гвоздём не поранили дерево

и усталым дыханием в печке раздули огонь

и горячим мерцанием в красном углу загорелась лампадка

стал не страшен ни сумрак ни дождь за окном

и пришли прусаки

Кошка

кошка – часы

глаза выжидающе

ждут – ждут

       ждут – ждут

вот сейчас замурлычет

в неподвижности сонной

как ты

жди

Так давай подождём. Для этого вечер и ночь

нам отмерены щедростью времени. То пролистаешь

старые святки, то новомодным романом

непоправимые мысли развеешь… Одно лишь

нам не поправить («ждём – ждут, ждём – ждут»)…

Однако и это до ýтра. Как я не мог угадать

как мучителен ночью декабрьский месяц! Боже,

когда паутиной он стелется в ставни,

в эту тёплую комнату, где ты лежишь беззащитно

и так мирно; будит толкает, глядеть заставляет в окно —

страшно тебе, наверное… Бедная, бедная…

Что же, мне холодно там, среди снегов и буранов,

холодно лишь оттого

что тебя

нет.

Всё так тихо и мирно в деревне