Вспоминал Удушкин Гошу Рабиновича, своего бывшего аспиранта. Совесть его что ли мучила.
С Гошей вот что произошло. Был он в Якутии, на Эльтоне, в экспедиции. Золото они искали. Организовано было, как всегда, все по-дурацки. Кончилась у гошиного отряда вода. Стали в тайге родник искать. Нашли. И все пили. Геологи, специалисты! Вода была сказочно вкусная. Вокруг родника и палатки поставили. Вечером — недомогание у всех. К утру четыре человека умерло. Лучевая болезнь. Прямо у родника рядом с кварцами браннериты после нашли. Радиометр у них конечно был, и инструкцию все знали прекрасно, но уж очень пить хотелось. Несколько человек месяца три протянули. Только Гоша прожил еще год. Держался мужественно. В больнице крыл всех матом, врачи морфий экономили.
И, хотя Удушкин тогда маршруты для гошиной экспедиции визировал, все на Гошу свалили.
Тухманского я даже пожалела. Выглядел он плохо. Пел неважно, гитару уронил. Тоже, за семьдесят. Губы — как жабья кожа, зрачки трясутся. Кашлял долго, прослезился. Взял меня за рукав, отвел в сторону и дунул в ухо: «Прости, Марина! Ничего говорить не буду, ты все знаешь, прости…»
А по впалым щекам слезы текут.
Пролеткину весь вечер распирало — хотела мне наверное что-нибудь мне такое залепить, погорячее, но сдержалась, а, когда прощались, тоже разревелась. И я с ней вместе. Сколько лет враждовали… А делить-то нам было нечего. Электронный микроскоп последние два года у меня все равно без дела стоял.
Авдотьина пьяная чёрти что несла. На нее и не похоже, партийная, дочь старого большевика, муж про Ленина книги писал.
— Слушайте, девки, что нам зам главного редактора Известий вчера поведал. Наворовали начальники большие тысячи. По всему миру запрятали. Теперь хотят все легализовать. Капитализьм будут строить. Под себя — такой же, как социализм… Сами буржуями заделаются, а всех нас — в униженные и оскорбленные запишут. Вот ты, Маринка, переживаешь, что тебя Скребнев так рано на пенсию отправляет, а он сам по ночам трясется. Потому что всю науку прикроют, институты позакрывают. Кому они нужны? Только нам самим. Нефть есть, газ есть, алмазы, золотишко, никель — приходи бери, гони на Запад за валюту. Вот эти деньги и будут делить. А кого к кормушке не допустят, тот будет лапу сосать…
Фрошман пригласил меня танцевать. Рассказал, что в Израиль собирается, к сыну.
— Здоровье никуда… Хочу погреться на старости лет, в Красном море с маской поплавать, хоздоговоры уже раздал, все уже знают и от меня как от чумы бегают. Может, там какую работенку найду. Завтра из партии будут выгонять. А мне, Марина Петровна, на партию эту…
Раньше бы так, герой. Три срока парторгом оттрубил. Персональные дела разбирал. Восемь лет назад за подачу документов на выезд профессора Соколова из партии выгонял. Старик так и не уехал тогда, умер от инфаркта.
Вот оказывается, что Скребнева мучает! А я думала, сын. Все знают, что Фрошман — его кадр. Могут и с завкафедры погнать.
Хрячина мне роскошный барометр подарила, старинный, медный, из наследства отца-полярника. С надписью. Дорогой Марине Петровне от куларской экспедиции.
Вспоминали с ней Кулар. Расплакалась, старая курица. Вдруг начала о своем первом муже говорить, который где-то в Латинской Америке пропал.
— Вы, Мариночка меня не любите, я это знаю и на вас не сержусь. Вам наверно кажется, что у вас одной в жизни много неприятностей. А с моим первым мужем такое случилось… Никогда никому не рассказывала, а вам сейчас расскажу. Мы с ним только два года прожили, первый брак, по большой любви или по большой глупости. Одно и тоже. Закончил он географический и работал в институте США и Канады. Прочили ему прекрасную будущность. В комитетах ООН или Юнеско или других международных организациях. А вышло по-другому… Послали его в первый раз в Америку на месяц всего, научным референтом на конференцию. Вернулся он какой-то странный. Не то, чтобы больной или озабоченный, а какой-то чужой. Насмотрелся там, наверное, свободной жизни. Со мной дома почти не разговаривал, утром на работу торопился, а вечерами Голос Америки слушал. А дней через пять случилось это… Не могу без слез вспоминать. Ушел он на работу на час раньше обычного. В институте вскрыл бритвой себе вены на руках. Кровь в миску какую-то набрал. И прямо руками весь длинный белый коридор институтский антисоветскими надписями исписал. Мне после фотографию показывали. Жуть! Через полчаса пришел начальник, потом сотрудники подтянулись, а на стенах лозунги кровью — свободу Гинзбургу и Галанскову! Долой преступный режим КГБ и КПСС! И прочее… Сотрудники глазам своим не верили, а дурачок мой продолжал писать. И кричать на них начал. Мерзавцы, лицемеры, гебешные мрази! Убийцы! Умер он прямо в этом коридоре, кровью истек, никто ему не помог, все растерялись… Мне только вечером сообщили. Сказали, решение принято наверху, этот случай не разглашать. Во избежание… Запутали меня тем, что сына отнимут. Даже свидетельства о смерти мне не выдали. Так я и жила соломенной вдовой. Говорила всем, что муж в Гватемале без вести пропал. Только в перестройку выдали мне свидетельство о смерти, тем самым днем помеченное.
Удивила Хрячина. Вот уж от кого ничего подобного не ожидала. Расцеловала ее. Подарила ей на прощанье ручку паркеровскую.
Вышла я на улицу. Холодно, сугробы. Снег валит. Темные фигуры на остановке. Серые лица, усталые. Автобуса ждут. Десять минут дрожала, плюнула, руку подняла. Повезло, тут же зеленый огонек увидела.
Молодой такой шофер, симпатичный. Вышел, дверь открыл заднюю, за руку меня поддержал, я влезла с цветами и барометром. Погнали.
У Юго-Западной нужно было развернуться, а он дальше покатил.
— Вы разворот пропустили! Но ничего, за метро — еще один есть, а-то до Кольцевой придется пилить.
— Развернусь, развернусь… Не беспокойтесь…
А сам и второй разворот проехал, газанул, мимо церкви промчался, выехал на Киевское и дунул в сторону Внуково…
Я и не сразу поняла, в чем дело. Все о своих делишках думала. Спросила его чуть ли не весело: «Куда вы это меня везете? В аэропорт что ли?»
— В аэропорт, в аэропорт! В подземный ерапорт с кротами и червяками… В общем так — молчи, тетка лучше. Все время молчи.
Тут только у меня по коленкам страх пополз.
— Какая я тебе тетка? Я тебе бабушка, меня сегодня на пенсию отправили.
— Бабушка, не бабушка, нам все равно.
Поворот на Внуково мы проехали и еще минут пять по шоссе мчались. Потом таксист затормозил и на право свернул. Отъехал по лесной дороге метров триста и встал. Закурил. Повернул морду свою ко мне.
Попробовала я дверь открыть и выскочить — по рукам ударил и назад втянул. И кулаком в грудь врезал. Барометр из рук вырвал, открыл свою дверь и в лес швырнул. Я слышала, как он об дерево стукнулся и на куски разлетелся. Туда же и букет кинул. И сумку. Я заплакала.
А он за волосы меня дернул и прорычал: «Утри сопли, тетка! Сымай пальто! Вынимай сиську, Витя Фотин хочет мамку сосать!»
И опять сильно в грудь ударил.
Я сознание потеряла.
Очнулась я в небе. В холодном, чистом, фиолетовоголубом небе Аляски.
Летела я над большой, заснеженной, как будто треснувшей горой. Во все стороны разбегались от нее сизые хребты. Далеко-далеко на Севере белел Ледовитый океан.
В когтях я держала жирного, трепещущего полярного зайца. Искала на заснеженных скалах укромное местечко, чтобы не торопясь добычу съесть.
О, ДЖОННИ
Практика… Полтора месяца в дружной компании кретинов! Одни оглоеды и чуркодавы на курсе. Понабрали в геологи лосей…
С теодолитом по лесам таскаться! Как почтальон Печкин. Пыль, грязь… Палатки на восьмерых. Комары-мухи. И на десерт — скоты эти, Гуси и Лебеди.
Жратва как в Хиросиме. Если бы не милая Би-Би и не дикий Гоша с его приколами, давно бы слинял. Или закосил бы… Врачихе нашей факультетской, Рябине Моисеевне макарон бы на уши навешал. С раками. Так и так, мол — сердечник. Стенокардия… Приступы терзают. Не хочу помирать в молодые годы! Хоть бы тачку какую изобрели! Я вам не араукан, на горбу треноги таскать. Каменный век…
Последний прикол: Гоша насвистел нашему повару, Миняю, что с закрытыми глазами найдет и съест все шестьдесят сосисок, отпущенных на обед отряда. Миняй в людях не разбирается — не поверил. Заключили пари. Миняй поставил на кон две поллитры и пять банок вареной сгущенки. Гоша, как всегда, ножик свой перочинный. Немецкий. Похожий на рысь в прыжке. Хороший режик. С ножницами, щипчиками, отвертками, пилой и зубочисткой из слоновой кости. Советский ширпотреб такие делать не умеет.
Миняй уже облизывался на ножик, как кот на вареную курицу. Условия пари выполнил. Сосиски сварил и выложил на подносе, вроде как патроны — одна к одной и в кружок. А в середине банку горчицы поставил, эстет херов, открытую. И все это хозяйство у самых нужников на валун положил, на тот, который на жопу слоновью похож и лежит здесь наверно с четвертичного периода.
А Гоше глаза завязали, покрутили и в лес увели. В другую сторону, от слоновьей жопы подальше. Отпустили — за оврагом. Оттуда до лагеря минут десять топать.
Первые минуты он плутал, об березу лбом треснулся. Ничего не случилось. С березой. Она даже не сломалась, хотя и треснула. А Гоша прислушался, ноздри раздул как паруса, крякнул, воздуха втянул — на дирижабль бы хватило…
Дальше, не знаю, или он музыку из лагеря услышал, крутил тогда радист тридцать раз в день у себя в радиорубке «Back in the U.S.S.R» или и вправду сосиски учуял и верное направление взял. Попер через лес как боевая машина пехоты. Овраг форсировал как Суворов Альпы. Ручеек вброд перешел. Не зря Гоша говорил: «Я микояновские сосиски с горчицей и за сто километров унюхаю. И с завязанными глазами жрать приду. Без биноклей и теодолитов. Тут вам, ханурики, воля к жизни, а не геодезия и картография».
За ним в лесу просека осталась. Ограду протаранил, ковбойку порвал, на лагерную аллею вышел весь в репейнике и крапиве, страшный как динозавр, наткнулся на гипсовую статую пионера с горном, матюгнулся, пропер до нужников, прошел, злодей, как по компасу, прямо к четвертичному периоду, опустил морду как конь, заржал, щеками небритыми сосиски потрогал, языком своим оленьим горчицу прихватил и начал есть… Как и условились — без рук, по-волчьи. Жрал, жрал, жевал, жевал. Мы боялись, после сорока штук сблюет, лопнет или околеет, а он за пять минут все шестьдесят срубал. И горчицу выел как моль.