Километров за восемьдесят от Варшавы я заметил отходящую вправо однопутку, а над ней — овальные металлические ворота. Метрах в ста от нашей колеи однопутка заканчивалась. Разобрали зачем-то…
Тут меня как будто молот ударил в лоб — это же дорога на Треблинку! Во рту сразу появился привкус железа. Перед глазами понеслось страшное кино…
Кроме меня ни один пассажир нашего купе не посмотрел ни на однопутку, ни на ржавые ворота в ад.
Я мысленно задал соседям вопрос: неужели вы даже о Януше Корчаке с его Домом сирот не вспоминаете? Ведь их тоже умертвили в Треблинке. Там убивали не только евреев и цыган, но и поляков. Загоняли до пятисот человек в камеру площадью в двадцать пять квадратных метров. Когда охранникам хотелось особенно жестоко измучить свои жертвы — они не пускали газ, а только закрывали двери и уходили спать. Утром все были мертвы. Там мозжили головы младенцев о каменные стены, бросали живых детей и женщин в огонь. Там собака Барри откусывала у мужчин гениталии. А красавчик Франц, прозванный Лялькой (куклой) обожал пороть заключенных и убивать их выстрелом в глаз.
Почему вы даже не посмотрели? Ну хоть глянули бы уныло или вздохнули бы. Сокрушились бы в себе или помолились, вы же христиане.
Вспомнилась статья в газете о золотой лихорадке, начавшейся в послевоенные годы в районе Треблинки. Местные и приезжие, католики и православные и даже солдаты из близлежащей советской воинской части вырывали брошенные фашистами трупы и выдергивали у них гвоздодерами золотые коронки, незамеченные или недовыдернутые великой Германией. Старатели…
Всю дорогу до Белостока меня мучило жуткое видение: эсэсовец Курт Франц стрелял избитому худому старику-еврею в глаз, обольстительно улыбаясь. Еврей падал и бился в агонии, обливаясь кровью.
Не надо было читать свидетельства очевидцев, Гроссмана (о Треблинке — море гнева, а о Гулаге — ни словечка), фотографии жуткие в библиотеке смотреть! Любопытство — грех. Ты так устроен, что любая дрянь годами не выветривается из башки. Привяжется теперь этот изверг, влезет в душу как диббук, не прогонишь!
Я не знал тогда, что последний комендант Треблинки, садист и убийца Курт Франц был в то время еще жив. В 1993 году он был освобожден из тюрьмы, в которой отбывал пожизненное заключение. Умер в возрасте восьмидесяти четырех лет в доме престарелых в Вуппертале.
Приехали в Белосток.
Вышел на воздух. Купил что-то сладкое в буфете. Есть не смог. Выкинул.
Попытался не думать о ужасах, отогнать страшные мысли воспоминаниями о веселом фильме Мела Брукса «Продюсеры», главного героя которого звали Макс Бялысток. Его роль исполнил неподражаемый толстяк Зеро Мостел, с которым я часто себя идентифицировал.
Я вызывал Зеро как джина из бутылки в тех случаях, когда моя собственная машина оптимизма буксовала. Он являлся ко мне обычно в потрясающем желтом пальто, шелковом белом кашне, бархатном котелке, элегантных узких брюках, белых туфлях с гамашами и розовых кожаных перчатках. Зеро шутил, танцевал, подмигивал, напевал что-то фривольное, показывал мне забавные картинки и постепенно вытаскивал меня из черной ямы.
Но тогда, рядом с одноэтажным зданием вокзала в Белостоке, он почему-то появился в темном пальто, в темной же шляпе, из под которой выглядывали седые пейсы, в нечистых сапогах. Мостел не стал рассказывать мне веселые истории, петь или танцевать, а стоял неподвижно рядом со мной и тягостно смотрел на мостовую. Вздыхал, покачивался и молился. Поднял на меня свои круглые карие глаза и сказал: «На этой земле я ничего не могу для тебя сделать».
Поезд на север отошел через полчаса.
Пейзаж за окном изменился. Дорогу окружали густые сосновые леса, в их просветах открывались прекрасные виды на голубые озера.
Прибыл в Сувалки уставший и расслабленный. Треблинка засела где-то в коленях и посылала оттуда волны страха и тошноты. Курт Франц стрелял в глаз заключенному. Зеро больше не появлялся.
Вечерело.
Мне надо было во что бы то ни стало добраться до границы с Литвой до наступления полной темноты. Один леший знал, что на этом проклятом пограничном пункте творится ночью.
На вокзальной площади я заметил несколько помятых и грязных машин. Стоянка такси. Обратился по-немецки к белобрысому парню лет двадцати пяти, шоферу: «Довезете до границы?»
Молчание. Потом спросил по-английски. Никакой реакции. По-польски я не умел, пришлось спросить по-русски. Шофер понял, встрепенулся и назвал цену — не помню уже сколько злотых. Торговаться я не стал. Поехали. Шофер всю дорогу объяснял мне, почему он, украинец из-под Львова, живет в Сувалках (он был сутенером-любителем), убеждал меня никуда не ездить, а выбрать с его помощью себе по вкусу кохану, и не одну, и погостить недельку в окрестных деревнях…
— Попаритесь, расслабитесь, натрахаетесь всласть! У нас тут свобода, не то, что в большом городе…
Километрах в двух от границы нас остановил польский пограничник.
— Дальше нельзя, стоп!
Шофер высадил меня, развернулся и тут же уехал, хотя я его просил подождать полчасика, на тот случай, если сразу станет ясно, что перейти границу мне не удастся.
Ясно, однако, ничего не стало.
На дороге, ведущей к КПП образовались две очереди из автомобилей. Длинная, километра в три с половиной цепь грузовиков и чуть покороче — колонна легковушек и автобусов.
Ожидающие таможенного и паспортного контроля туристы и челноки стояли, сидели кто на чем, бегали по нужде на соседние поля, жевали, пили, жестикулировали… Мрачные и небритые шоферы грузовиков, осовевшие от бессонницы, курили и плевали под ноги. Лаяли собаки. Из многих машин доносилась музыка. Мне померещилось, что сквозь эту какофонию пробивается погребальный колокольный звон. И мужские и женские лица казались мне в полутьме похожими на Ляльку.
На мою беду спросить о том, что, собственно, должен делать прибывший на границу без автомобиля, без велосипеда и без самоката турист с немецким паспортом беженца, желающий попасть в Литву по приобретенной в Бонне визе, было некого.
Обратиться мне следовало к лицу официальному. Вокруг же меня сновали лица неофициальные, мающиеся от безделья, раздраженные бесконечным ожиданием.
А тут еще, для полного счастья, дождик начал накрапывать. Осенний, холодный. И туман по земле пополз…
Промокать мне очень не хотелось, отитные и ангинные страдания школьной поры еще не до конца выветрились из памяти. Я сунулся было в советского вида автобус с непонятными тетками. Влез, глупо улыбнулся и спросил аудиторию по-немецки, можно ли мне занять у них место и подождать, пока очередь подойдет, а затем вместе с ними пересечь границу. Ко мне тут же подскочил неприятный руководитель или сопровождающий и начал на искаженном русском языке (это был белорусский) объяснять, что они меня взять с собой никак не могут, потому что мест нет. Я показал ему рукой на пустую заднюю половину автобуса, заваленную узлами и чемоданами. Руководитель выпалил вдруг на чисто русском языке: «Нельзя, не положено! А если кто сообщит куда следует? Это провокация!»
А затем понес уже совершеннейшую дичь: «Покиньте автобус, мистер, пошел вон, херр ты германский, давай, уходи, у меня делегация, непроверенные кадры…»
Я из автобуса вышел. Удивительно, мне показалось, что в глазах теток-пассажирок промелькнуло что-то вроде сочувствия ко мне и ненависти к сопровождающему. В глазах-то промелькнуло, но сказать что-то в мою защиту ни у кого из них мужества не хватило.
После этой неудачи я растерялся. Стоял как ежик в тумане под серо-желтым разлохмаченным небом, поливающим меня водой, рядом с бесконечной цепочкой недобро рычащих автомобилей, всем чужой, мокрый, отравленный неочищенными выхлопами…
Тут я заметил группу из трех польских пограничников в комичных фуражках. Подошел к офицеру и спросил по-немецки, можно ли мне, человеку без автомобиля, не шоферу и не пассажиру, перейти границу. Офицер усмехнулся, козырнул и объяснил на ломаном немецком, что нет, без машины нельзя, что я должен найти добрых людей, которые возьмут меня с собой. До меня наконец дошло, что мне надо было делать с самого начала. Я поблагодарил поляка, подхватил свою сумочку и пошел упрямо как спартанец вдоль автомобильной очереди прямо к пропускному пункту. Шел минут сорок пять, качаясь от усталости, промочил ноги, но цели достиг и, после четырех неудачных попыток влезть к кому-то в машину или в автобус, нашел таки русскоязычную супружескую пару из Эстонии, готовую потерпеть меня на заднем сидении их жигулей во время паспортной и таможенной проверки и даже довести меня впоследствии до Каунаса за пятьдесят западногерманских марок. Деньги они попросили вперед…
Я сидел в эстонских жигулях и ликовал.
Представлял себе, как с триумфом прибываю на Белорусский вокзал, рассказываю, слегка приукрашивая правду, о моей новой немецкой жизни сестре и матери, дарю им сладости, крем и колготки, посещаю Врубеля и Рублева в Третьяковке, пью с друзьями холодную водку, ем ржаной хлеб, звоню по заветному телефону.
Вот и КПП.
Машину нашу польские пограничники не обыскивали, выходить не просили, полистали небрежно паспорта, поставили в них свои отметки и открыли шлагбаум. Через полминуты мы подъехали к литовскому пограничному пункту. У меня часто забилось сердце.
К нам подошли пограничники и попросили всех выйти из машины и пройти в здание. С вещами! Там нас разлучили. Эстонцев быстро увели куда-то, а меня провели в комнату без окон на втором этаже и оставили одного. Все это произошло на удивление быстро. Литовских пограничников я и рассмотреть не успел.
В комнате я ожидал увидеть что-то вроде бюро или таможни гордого балтийского государства. Полированный письменный стол с национальными сувенирами, за ним старинное кресло, на стене — большой флаг Литовской республики и портрет Витаутаса Ландсбергиса…
Вместо всего этого вокруг меня валялось какое-то старое барахло, мебели не было, только два замызганных стула стояли как нефтяные платформы в океане пыли. Я присел на один из них. Тусклая лампочка без абажура едва освещала висящий передо мной на стене выцветший советский плакат с изображением теплохода «Космонавт Владислав Волков». Я начал мучительно вспоминать, что это был за космонавт. Загадал: «Если с ним все было хорошо, то и со мной все будет в порядке, а если плохо… Вспомнил. Добровольский, Волков, Пацаев… Разгерметизация спускаемого аппарата… Прах похоронен в Кремлевской стене».