Минут через двадцать я услышал шаги на лестнице. В комнату быстро вошли несколько пограничников в зеленых фуражках. Меня как холодным душем обдало — это не литовцы!
Зеленые фуражки — у погранвойск КГБ СССР.
А как же независимость Литвы? Как быть с ее признанием новой Россией? Куда смотрит мировое сообщество? ООН?
Сейчас мне гэбня устроит разгерметизацию!
Маленький коренастый майор поставил второй стул передо мной, уселся на него и уставился на меня как упырь на невинную девушку. Он был похож на императора Павла. Курносый, дебильный, только глаза не грустные, а пустые. Но с упряминкой, величиной с быка.
Мне мучительно захотелось плюнуть ему в рожу, даже рот наполнился слюной.
Майор процедил: «Ваше имя. Документы. Цель посещения СССР».
СССР?
У меня дыхание перехватило. Какой такой СССР? Я хочу в Литву!
Показать немецкий паспорт? Или советский внутренний? На каком языке говорить?
Напряг мускулы спины, сморщил губы. Изобразил как смог спокойствие и безразличие. Сглотнул слюну. Заметил, что мои гримасы не прошли незамеченными для майора. Медленно, с достоинством достал немецкий паспорт.
Назвал себя по-немецки и спросил: «В чем проблема? Вот литовская виза…»
Майор полистал паспорт и рассмеялся не без сарказма. Не так, конечно, как смеялись сталинские следаки, сажая дочь врага народа в ванну с кислотой, а его самого — в шкаф с клопами, а так, как рассмеялся бы император Павел, если бы ему во время завтрака объявили, что зять Суворова ударит его сегодня ночью в спальне золотой табакеркой в висок…
Потом обернулся к своим и сказал негромко: «Антонов, фриц, кажись, пересрал не по-детски. Обыщи его и посмотри, что у него в сумке. Если ничего запрещенного нет, отведи его назад к полякам. С этим паспортом мы его не пропустим, пусть он хоть себе на хер десять виз наклеит. Остальные — за мной! Чухонцев шмонать. Чует мое сердце, что-то они спрятали, суки…»
Проговорив это, майор вернул мне паспорт и спешно удалился. Ему тотчас последовали и другие, все, кроме Антонова, сутулого парня с деревянным лицом, напомнившего мне знакомого повара в студенческой столовой МГУ, разливавшего суп в плохо вымытые тарелки огромным щербатым алюминиевым половником и приговаривавшего сквозь зубы: «Не хотите ли баланды из картофельных очисток, Тараканы Таракановичи? Я туда только что высморкался. Приятного аппетита!»
Антонов небрежно обыскал меня, раскрыл сумку. Хищно все осмотрел и прощупал. Из десяти шоколадок отложил в сторону восемь, из пяти банок кофе, поколебавшись, отложил четыре… Потом сделал коротенькую паузу, посмотрел на меня, прищурясь, как на заусенец на мизинце, и, убедившись, что я не оказываю никакого сопротивления грабежу, уверенно и спокойно забрал мой крем, печенье, орехи и колготки, сложил все это в целлофановый пакет и сунул его куда-то. Вернул мне сильно полегчавшую сумку, решительно взял меня своей клешней под руку и повел к выходу.
У меня на душе отлегло. ОНИ тут не убийцы, только воры.
Антонов повел меня к польскому пограничному пункту. По дороге сипел: «Что, пересрал? Отпустил тебя майор, потому' что ему' с тобой возиться неохота. А надо было бы тебя отпиздить в мясорубке. Живи, гондон, в загране, жри свой шоколад, который наши дети не видят, а к нам больше не ездий, пидор ты резиновый…»
Метров за двадцать от польского КПП я не выдержал и выпалил по-русски: «А где же литовские пограничники? Россия же признала независимость Литвы! Я буду жаловаться в немецкий МИД!»
Антонов осклабился и смачно плюнул в сторону Польши.
— Жаловаться побежишь, пидор? В сраку еби свою независимость! И уебывай, блядь, пока мы добрые.
Попытался дать мне пинка в зад огромным грязным сапогом, но я увернулся и ретировался к полякам. А Антонов быстро зашагал назад, к своим.
Польские пограничники меня увидели и не удивились. Переглянулись, пошушукались, попрыскали в кулаки. Но мучить не стали, пропустили.
Я лениво побрел вдоль автомобильной очереди.
Нашел через час где-то в ее конце моего белобрысого украинца. Тот отчаянно торговался с какой-то русской бабой, хотел купить у нее кольцо с бриллиантом. Та просила восемьдесят марок, он давал тридцать. Мне пришлось минут десять ждать, пока улягутся страсти. Наконец, баба все-таки отдала кольцо за сорок, и шофер повез меня в Сувалки, на вокзал. Опять уговаривал поехать с ним по деревням. Убеждал: «Не расстраивайся, тебе тут за немецкие бабки любая баба даст, хоть старая, хоть молодая. Я тут такууую знаю… Ураган… Татарочка. Не привлекает? А хочешь застенчивую русскую лебедушку? Двенадцатилетнюю? Все желания исполнит, послушная девочка. С косичками».
Мне было не до косичек…
Поезд на Белосток отходил пол шестого утра. Вокзал был закрыт. Я сел на грязную лавку на перроне. Дул холодный сырой октябрьский ветер. Казалось, что он срывает с неба ошметки облаков и бьет ими меня как мокрыми тряпками по щекам.
СИНИЕ ПЯТНА
Собирал в мировой паутине материал для рассказа и случайно наткнулся на статью неизвестного мне российского автора «Загадочное убийство отца Александра Меня. Четверть века спустя». Рядом с этим материалом помещались тексты того же автора о Лох-Несском чудовище, обезьяне де Луа и о Кровавом навете.
Ага, подумал, убийство священника за год до путча попало в путинской России в рубрику «Удивительное и невероятное».
Поискал, порылся.
Не так уже много сообщений на тему. В основном — пережевывание «сионистской» и «антисемитской» версий. Удивился — сколько же в Интернете страниц, на которых всячески поносят Меня. Патриоты отечества, хоругвеносцы, блюстители чистоты православия, фашиствующие.
Прочитал текст Сергея Бычкова «Хроника нераскрытого убийства», написанный сочувственно по отношению к Меню и его миссии и критически по отношению к следствию. И с многочисленными богословскими вставками. И тут же обнаружил ссылки на обвинения самого Бычкова… в стукачестве. Якобы он был послан в приход на Малой Деревне кураторами из конторы глубокого бурения. И Мень знал, что он сексот. И все бычковское «богословие» — только надерганные из проповедей и текстов Меня цитаты.
Куда ни плюнь в нашем советском прошлом — попадешь или в стукача, или в палача, или в вора, или в активиста-идиота, или в их жертву.
Вспомнил, как неожиданно тяжело стало на душе, когда узнал о расправе над отцом Александром.
Вначале разделались с человеком, затем замутили воду, сознательно увели следствие в тупик, много раз пытались свалить вину на невиновных, а в конце концов дело закрыли. И поставили его на одну полку рядом с обезьяной де Луа.
И еще вспомнил об одном разговоре.
Был у меня знакомый. Кандидат каких-то паршивых наук. Звали его Паша. Фамилию его я не помню. Москвич, родом из Хабаровска или Барнаула. Худющий и длинный как Останкинская башня. Немного уродливый, но добрый. С треугольной челюстью и с бородавками на впалых, небритых щеках. Бородавки эти видимо чесались, и Паша украдкой их почесывал. Когда он это делал, я отводил глаза.
Из своего института-университета Паша уволился как и многие другие в конце перестройки. Глупо было сидеть в душной лаборатории или протирать штаны на засиженной мухами кафедре, когда мир вокруг стремительно менялся. Как и другие искал себе новое место под солнцем. В промежуточный период приторговывал «для пропитания туловища» спиртным сомнительного происхождения и качества в продуктовом киоске на Речном вокзале, принадлежащем соседу по лестничной клетке Чингизу, по происхождению азербайджанцу. Говорил про него так: «Чингисхан жизнь знает, за копейку не убьет».
Я ему отвечал: «А за рубль убьет?»
— За рубль может. Сам руки пачкать не будет. Кореша у него крутые как Скалистые горы. Голову могут отвинтить, если что.
— А ты не боишься?
— А чего мне бояться. Я не ворую. Не пью. В карты не играю. Чингиз — мой друган с армейских времен. Я ему жизнь спас на полигоне в Жуковке, он для меня пойдет на все.
Жена Паши, Липа, нигде не работала. Только усиленно занималась своим духовным развитием. Читала взахлеб «Добротолюбие». Детей у них не было.
Был Паша действительно не пьющий. И не глупый. И не пассивный. Но странный…
Что-то было в нем не так. Сила и слабость, казалось, несмотря на возраст, не нашли в нем компромисса и все еще сражались за первенство в его душе.
А Липа, окончившая биофак МГУ и отпахавшая двенадцать лет в закрытой биохимической лаборатории на бывшем Острове Возрождения в Аральском море, — была еще страннее. Может, яду там какого надышалась или мутировавшую сибирскую язву на себе попробовала?
Да, что-то было и в Паше и в Липе особенное, но в тоже время типичное, национальное, такое знакомое, родное, русское.
Юродство? Наверное.
Не такое, конечно, как во времена Ивана Грозного, с веригами и погремушками, а современное, с пирсингом на гениталиях (о чем мне, смущаясь, как-то рассказал Паша).
Принадлежали они вроде бы к интеллигенции. Паша — во втором поколении, Липа — в третьем, оба были разочарованы в науке, мироздании и в самих себе. Компенсировали они это разочарование с помощью православия. И интеллигентность их как-то незаметно для них скукожилась.
Липа ездила в Пушкино, в Сретенскую церковь, в ту самую, где тогда еще служил отец Александр.
А Паша пел по выходным и церковным праздникам в хоре Силушской Ново-Петровской церкви, где мы с ним и познакомились. Пел басом. Красиво и правильно. А научили его петь в детском хоре Дворца Пионеров на Ленинских горах. В шестидесятых годах.
Однажды шли мы с ним после службы к автобусной остановке.
Жарко было. И пыльно. Начало августа.
Асфальт за день накалился и заливал все вокруг волнами жара.
Паша, обычно скупой на слова, пожевал, гримасничая, своей жуткой треугольной челюстью травинку, почесал бородавки на щеках и вдруг заговорил. Как бы с надрывом.
— Понимаешь, у меня тут такое дело. В семье. Мелодрама. Липа, жена моя… влюбилась по уши. В этого всезнайку.