— Ты когда первый курс заканчиваешь, джигит?
— Через четыре месяца.
— А что после МГУ собираешься делать?
— В аспирантуру пойду.
— А дальше?
— Защищу кандидатскую, а потом и докторскую.
— Хороший мальчик! Правильно мыслишь. Хотя… боги смеются, когда мы о наших планах говорим. Но на то они и боги. А у тебя все будет хорошо… Милые дети, приглашаю вас на двор, на стрельбище. После еды надо размять кости.
Там, на стрельбище, я впервые в жизни взял в руки пневматический пистолет. С вороненым дулом и черной пластмассой. Тяжелый. Американский!
Сам догадался, как надо накачивать в цилиндр воздух. Зарядил… прицелился… и влепил пульку в молоко. Манана захихикала.
Кроме нас стреляли еще несколько человек. Начальники. Отец Мананы не стрелял, стоял в стороне, курил сигареты Кент. Задумался о чем-то.
Мы с Мананой стреляли по мишеням, а начальники — по воронам, сидящим на проводах. Глупые птицы и не подозревали, что по ним ведут огонь. Каркали и не улетали.
Мазали-мазали.
Наконец, один начальник все-таки попал. Я видел, как птичья головка беспомощным комочком плоти упала на землю, а из пернатого тела, как из черного бокала прыснула алая кровь.
Начальники заревели от удовольствия. Сергей Георгиевич нахмурился. Бросил сигарету и раздавил ее остроносым ботинком. У Мананы по лицу пробежала гримаса брезгливого отвращения.
Сергей Георгиевич был высок, худ, элегантен. Остальные начальники — были похожи на Бобчинского или Добчинского. От них невыносимо несло коньяком и чесноком.
Один из них, тот самый, который убил ворону… товарищи называли его почему-то Курчавым Юсей, хотя он был лыс как биллиардный шар, решил показать Манане, как правильно целиться. Она не возражала.
Он обнял ее и облапал маленькую грудь девушки потными ладонями с короткими толстыми пальцами. Когда черепаший ноготь Юси нажал ей на сосок, Манана дернулась, как испуганный олененок.
Я вскочил и грубо отпихнул его от Мананы. Сил во мне тогда еще было как в молодом Геракле.
Сергей Георгиевич тактично отвернулся. Остальные начальники состроили скабрезные мины. Курчавый Юся встал, отряхнулся, мстительно посмотрел на меня… Пробормотал: «Полегче, полегче, петушок, а то крылышки подрежем».
Тут в ворота дачи ввалилась щебечущая толпа девушек. Сергей Георгиевич поприветствовал их и провел в здание с саунами и бассейном.
Начальники переглянулись, обменялись похабными комментариями и ушли, а мы с Мананой остались на дворе.
Похоронили обезглавленную ворону.
Манана соорудила над ее могилой что-то похожее на крест.
Отнесли пистолеты, неиспользованные мишени и коробочки с пульками в дом. Поднялись на третий этаж, в выделенную нам комнату. Без двуспальной кровати, но с диваном, креслами, книжным шкафом, роскошным проигрывателем и большим набором пластинок. Сели в кресла и немного помолчали.
Нашел пластинку группы Прокл Харум. Поставил песню, которую несколько раз слышал по радио. «А whiter shade of pale». Слова ее я не понимал тогда, не понимаю и сейчас, хотя читал и перевод и интерпретации. Но мелодию этой песни, похожую на баховский хорал, я полюбил сразу и на всю жизнь. И то особенное настроение молодого человека, которое она отражает. Когда и любовь уже не спасает, а топит. И в душе развивается психоделическая некрофилия, «более белая, чем сама бледность». Но не всамделишная, а как бы наигранная, и потому не страшная, а влекущая.
Пригласил Манану потанцевать. Она согласилась. Мы обнялись. По выражению ее лица понял, что эта песня будит в ней печальные воспоминания. По ее щеке вдруг побежала слеза. Я поймал ее губами и слизнул.
Манана положила голову мне на плечо. А когда мы опять сели в свои кресла, прошептала на ухо: «Я до сих пор — невинная девушка. И сделает меня женщиной только мой законный муж после свадьбы».
— А как же пять лет МГУ? Студенты и профессора, американские и европейские… умничали, умничали… и остались с носом?
— Именно с ним. В прямом и в переносном смысле.
— Понял, понял.
— А ты понятливый!
— Ты меня всего на четыре года старше. Но ты решила, что я ребенок, и к тому же полный идиот. А меня жутко к тебе тянет. Не только сексуально… этнически… может, потому, что грузины и евреи — двоюродные братья?
— Опять умничаешь? Не хочу с тобой темнить. Мой папа вздумал отдать меня за тебя замуж. Сговорился с твоим дядей. И твоя тетя знает. И бабушка. И все мои. А меня сама эта мысль — что он хочет какие-то выгоды получить от моего замужества, вроде как монарх, приводит в бешенство. Я не принцесса, ты не принц, а он не король.
— Интересные дела. У меня есть идея. Давай их надуем. Пусть себе свои планы строят. Как твой папа сказал, боги только смеются… Вот мы и станем этими богами. Будем хохотать. А им скажем, что все, мол, в ажуре, так мол и будет, как они задумали. А сами будем жить как живется. И будь, что будет.
— Ты еще не все знаешь. Если мы поженимся, то через год-два твой дядя отправит нас в капстрану. Будем дальше учиться в Лондоне или Сан-Франциско. Это в его власти. А мой папа добудет деньги. Откуда, я не знаю, он меня в свои тайны не посвящает. Он говорит, что в Совке скоро жить будет невозможно. Старые придурки начнут войну на юге, дряхлая экономика СССР не потянет холодную и горячую войны одновременно, начнется развал. Народ валом отсюда повалит, не как сейчас, а миллионами. А эти самые начальники, которых ты сегодня видел — они из директоров заводов превратятся в их собственников, захватят комбинаты, целые отрасли, нефте- и газодобычу… станут миллиардерами. Они уже сегодня тайно делят страну. Так говорит мой папа, и поверь мне, он знает, что говорит. Не даром он в Госплане второй человек.
— Погоди, хрен с ним, с Госпланом, до меня только сейчас дошло, ты что же, по плану наших родных должна меня сегодня вечером соблазнить? То-то бабушка настаивала на том, чтобы я свежие носки и трусы надел. Понимаю. Сан-Франциско.
— Ну да.
— Дела! В начале — в койку. Потом — в ЗАГС. Затем в Лондон. Навсегда, надо полагать. Да еще и с полными карманами валюты. Есть о чем призадуматься. Хотя… чего уж тут думать… Валяй!
— И не подумаю. Сам же сказал — будем жить как живется.
— А как же план дяди и папы?
— А к черту все.
— Ладно, к черту, но поцеловать-то себя ты позволишь, номенклатурная принцесса?
— А если нет?
— Тогда я сейчас же позову сюда милейшего Юсю Курчавого!
— Ах ты негодяй!
— Скажу ему, дядя Юся, идите скорее к нам, Мананочка хочет вам что-то показать! Под бальным платьем.
— Только позови, я ему хобот отрежу.
— У него его никогда не было.
Неожиданно к нам постучали.
В комнату вошел Сергей Георгиевич и мой дядя. Оба явно были чем-то серьезно обеспокоены.
Они сообщили нам, что один из гостей, член ЦК КПСС и кандидат в члены… скоропостижно скончался в сауне, и мы должны покинуть дачу до того, как сюда приедут представители правительственной комиссии.
Девушек и персонал уже отправили по домам…
Дядина Волга укатила еще несколько часов назад, поэтому Сергей Георгиевич отвез нас домой на своем Мерсе. Высадил Манану у номенклатурного домов недалеко от Университетского проспекта, в одном из них она жила в роскошной двухкомнатной квартире. Когда Манана выходила из машины, я успел взглянуть ей в глаза… В ее холодные, равнодушные глаза пресыщенной барыни. Наконец-то освободившейся от навязанной ей роли.
Через несколько лет я узнал от дяди, что Манана вышла замуж за австралийского профессора-историка, и живет с ним в Сиднее. Профессор этот долго стажировался в СССР, наверное шпионил, познакомился в какой-то компании с Сергеем Георгиевичем, тот сосватал за него дочь. Был он лет на двадцать пять лет старше Мананы, обладал прекрасным баритоном и пел по воскресеньям в пресвитерианской церкви.
В аспирантуру я после мехмата не пошел, диссертацию не защитил, карьеру не сделал. Наука опротивела мне еще в студенческие годы. Но деваться мне было некуда, и я проработал десять лет после МГУ младшим научным сотрудником.
Дядя мой не дожил до перестройки. Смерть его превратила нас, его родных, в обыкновенных смертных. Терять привилегии не легко, но мы все как-то справились.
Я эмигрировал в Германию за год до развала СССР. Позже побывал и в Лондоне и в Сан-Франциско. Походил по улицам этих городов, посмотрел, и перестал жалеть, что не попал сюда в юности.
Сергея Георгиевича убили в начале девяностых. Манана на его похороны не приехала.
Никто из пировавших тогда на даче начальников не дожил до сегодняшнего дня.
ПАЦИЕНТ ТРИДЦАТЬ ПЯТЬ
Шли мы… моя подруга Лили и я… по улице Кастаниен-штрассе в Берлине. Вечером. В апреле.
В гости направлялись, к старинным друзьям, госпоже Рисе и ее сожителю, искусствоведу, написавшему когда-то статью о моей фотовыставке. Госпожа Рисе любила устраивать домашние «тематические вечера». Сегодня нас должны были осчастливить рассказом о России и «русским ужином». Замечательно!
Шли мы медленно, не хотели являться раньше назначенного времени. Молчали.
А вокруг болтали и носились как падающие звезды в августе — озабоченные какими-то важными делами молодые люди. Студенты. Наверное, искали кафе, где капучино подешевле… или девочки поразвязнее… где можно получше отвязаться, оторваться и закумарить…
Подчеркнутая их учтивость по отношению к нам, двум хромающим в их беспокойной толпе клячам, освещала высокую гранитную стену между нашими мирами даже лучше, чем это бы сделало откровенное хамство. Да-да, их путь лежал в «стекло и бетон», в университеты, банки и могущественные корпорации по обе стороны Атлантики и Тихого океана, а наша скорбная дорога уводила нас все дальше и дальше, как беззубого Лао, в безводную пустыню старости.
О существовании этой, дополнительной ко всем другим преградам, размежёвывающим наш бедный мир, стены между старыми и молодыми, я конечно знал. Но одно дело знать, совсем другое — увидеть ее воочию или ощутить ее присутствие телесно. Именно это произошло со мной, когда я, в первый и последний раз пришел в гости к моей младшей дочери, не позвонив заранее. Мне долго не открывали, из квартиры не доносилось ни звука (умный бы ушел, но я как всегда был так занят нахлынувшими непонятно откуда мыслями, что этого многозначительного молчания не понял). Потом дочь открыла мне, пропустила меня в прихожую, и заявила холодно: «Папа, у меня гости!»