Покажи мне дорогу в ад — страница 90 из 98

чины.

На выходе заметил — какие-то мальчуганы с карамельными лицами стоят у кафельной стены и смотрят на меня клейкими глазками. Как будто ожидают чего-то. Даже знаки мне делают. Но я их знаков не понял и поскорее ушел.

Купил в киоске на улице пиццу. Дорогую и невкусную. Не умеют готовить пиццу в Берлине. И пирожные тут как будто из опилок сделаны. Выпил бутылочку колы. И пошел… просто так, без цели… по знаменитой улице Курфюрстендамм.

Не знаю, что в ней нашли такого особенного? В магазины забежал — цены бешеные. Кто тут столько зарабатывает, чтобы легкую тряпочку на плечи за четыреста евро покупать… или за кожаный портфель полторы тысячи выложить?

Один иранец чуть меня не уговорил купить ковер. Зачем мне ковер? Иранец хитро прищурился, крякнул и сказал:

— Кто знает, может быть он вам скоро понадобится. Очень скоро… На ковре можно полежать, понежиться, в ковер можно завернуться, если холодно. С ковром не так одиноко жить.

Свернул с Кудама налево… Тоже улица богатая. Солидные дома, резные двери, большие окна, эркеры, балконы, колонны. Всевидящее око на фасадах.

А на асфальте — под ногами — латунные дощечки с именами и датами.

Тут жила Белка Розенфельд. Родилась 1928… депортирована 1941. Расстреляна в Риге 1943.

15 лет прожила девочка. Моей младшей дочке сейчас столько. Это посильнее действует, чем серые коробки у американского посольства.

Сколько же их тут жило…

И все, что от них осталось — латунные таблички. Как коронки на зубах.

Брел, брел, глазел по сторонам. Плутал.

Потом сонливость одолела. Слабость в бедрах ощутил. И неприятное покалывание в груди.

Передо мной пульсировало бурое марево мегаполиса.

Выхлопные трубы харкали и ревели как голодные звери.

Лица прохожих превратились в страшные маски.

Фонарные столбы начали изгибаться. Небо — желтеть и тяжелеть.

Запахло серой.

Нашел киоск с провизией, купил сэндвич с сыром и огурцом и еще одну бутылочку колы. Сел на лавочку, съел сэндвич, выпил колу и полчаса подремал. Напевал привязавшуюся песню группы Дорз.

I tell you

I tell you

I tell you we must die

По радио слышал за завтраком.

Встал и дальше пошел.

В магазины больше не заходил, только на витрины таращился. Машинально фиксировал в памяти то, что видел.

Зачем? Кому собираешься отчитываться? Одна бабушка Дора слушала твои рассказы внимательно, задавала вопросы. Дед не слушал, слишком был погружен в свои дела. Отец рано умер, мать не обращала внимание на твое красноречие. Жене и дочкам твои отчеты давно надоели. Сотрудникам по работе? Господи, совсем забыл, мне же через два дня… опять в рабство, в банк.

Как же все это противно! Сыт по горло. А куда деваться?

С удовольствием сжег бы проклятое здание. Вместе со всеми его зомбированными сотрудниками.

Перед глазами тут же появилась огненная стена.

Пахнуло гарью.

Послышались истошные крики.

Замелькали тени.

По воздуху полетели денежные купюры.

Ладно, ладно, я пошутил. Пусть живут и процветают.

I tell you we must die

Да… тут парики, а тут новые китайские смартфоны… сколько без договора? Не разобрал. Все равно. Книги на арабском… школа вождения… молодежные шмотки… еще шмотки… все для пирсинга… пуговицы и молнии… ночной бар «Атлантида», заходите, тут вам понравится, наши девочки покажут вам то, что вы никогда не видели… интересно, что они имеют в виду… готические товары… ресторанчик… индийский, китайский, итальянский, вьетнамский… школа татуировки.

Кондитерская… большой выбор венских деликатесов… пончики и маффины… а тут курривурст. Магазин электроники… обувной… рыбный… свежие устрицы… адвокатская контора «Шифрин и сыновья»… сексшоп для голубых, розовых, фиолетовых.

Овальная дощечка на стене, похожая на экран допотопного телевизора… тут жил Рудольф Штайнер, основатель антропософского движения.

Увлекался им в юности. Читал, читал… и все время мне казалось, что автор обещает что-то важное, обещает, но выполнять обещание не собирается. Надувает, надувает многословной своей мистикой шарик, заставляет его мерцать как волшебный кристалл… а потом пускает в воздух — лети! Но шарик… хлоп… лопается и падает.

После Штайнера… опять начал слабеть.

I tell you

I tell you

I tell you we must die

Ноги еще несли меня по прыгающим улицам, глаза еще глядели, уши слушали, но голова отказывалась работать. Я шел как испорченный робот, покосившись. Шел и потихоньку оседал. Запинался, моргал и глупо улыбался.

Через некоторое время марево перед глазами сгустилось. Уши заткнуло ватой. В одной из витрин показался Большой козел. Сердце захолонуло.

I tell you we must die

В изнеможении сел на мостовую и закрыл глаза. Попытался поднять голову. Не смог. Прошептал:

— Помогите, умираю.

Но никто не помог.

Сквозь обморочную дрему услышал, как какой-то до боли знакомый баритон проговорил: Он уже готов, хватит. А-то еще сгоряча прикончите старого ворчуна, а нам придется возиться, воскрешать… назореи поднимут скандал, а монсеньор и так раздражен этими несносными суфражистками с копьями. Нельзя его сейчас нервировать, сами знаете, что может произойти. А тут еще собрание этого проклятого братства… всегда они собираются не вовремя. По слухам, хотят устроить очередную массовую казнь. Реки крови… Вот же, неймется чудакам.

Другой голос, тоже знакомый, ответил:

— Сейчас, сейчас, любезный маркиз, погодите… мы его осторожно распакуем и… и опять запакуем, уже в новом виде… и станет наш Гарри свежим как огурчик с грядки… монсеньор будет доволен. Его кандидат не подведет. Готово! Получите и распишитесь.

— Куда вы его определили?

— Как вы и приказывали, на безлюдный остров в Далмации. Временно. Как только очухается и проветрится, доставим его во дворец.

НА ЧЕМ ПОДАЮТ ЖАРКОЕ

Доктор искусствоведения Ламартин и его неуклюжая, худая, обычно молчащая, но на городских вернисажах и в концертных залах не всегда впопад хихикающая жена Верена, жили на четырнадцатом этаже единственного высокого дома в городе.

По непонятной прихоти архитектора лифт был не внутри дома, а вне его. Стеклянная лифтовая шахта-башня высилась рядом с домом и соединялась с ним на всех этажах, кроме первого, узкими металлическими, с круглыми дырочками, мостиками с хлипкими алюминиевыми перилами.

Моя подруга Штефани, с детства страдающая акрофобией, вынуждена была, после того, как мы вышли из кабины лифта на четырнадцатом этаже, закрыть глаза.

Холодный декабрьский ветер судорожно завывал, хватал за плечи и грозил приподнять и унести в свинцово-серые, быстро скользящие в небе облака. Обсыпал нам щеки и губы колючими льдинками… как будто толченым стеклом. Скользкий мостик шатался под ногами. Штефани начала дрожать. Заскулила.

Я взял ее под руку и осторожно провел в дом.

Согласно последней моде лестничные площадки в этом доме отсутствовали, а коридоры были так низки и узки, что приходилось идти боком, то и дело опуская голову. Тут настала моя очередь дрожать и скулить, потому что давно забытая клаустрофобия тут же овладела всеми клеточками моего тела… как будто я не боролся с ней долгие годы и не победил. Все наши победы — мнимые, фиктивные события, плоды самовнушения, зато поражения — прочный фундамент, на котором можно строить жизнь.

С трудом нашли нужную дверь. Медная табличка вполне могла бы украсить средних размеров мавзолей. Позвонили.

Нам открыл хозяин дома. В кухонном фартуке поверх фрака, смешном поварском колпаке и с дорогой серебряной вилкой и таким же ножом в руках, он распространял вокруг себя дурманящий запах жареной в ореховом соусе свинины, горчицы и корицы.

— Проходите! Проходите, друзья! Раздевайтесь, располагайтесь в гостиной, а я побегу, присмотрю за жарким. Обувь оставьте, только вытрите тряпочкой, вон там… лежит… она… тряпочка. Из зеленой замши. Верена! Верена, милая, где же ты, гости пришли. Выходи, хватит вертеться перед зеркалом. В нашем возрасте это бесполезно.

В центре гостиной стоял грубо обструганный, деревенский дубовый стол. Без скатерти. Рядом с ним — стулья, явно изготовленные тем же мастером, главным занятием которого, по-видимому, было производство дыб и колес.

На столе лежали дорогие мейсенские тарелки и элегантные закусочные приборы в стиле арнуво. Темно-фиолетовые бокалы из богемского стекла знавали лучшие дни. Стекло кое-где помутнело и растрескалось. Рядом с огромной буханкой черного хлеба на деревянной доске толщиной в большой палец великана лежал длинный нож с посверкивающим ребристым лезвием и зеленой пластиковой рукояткой. Бутылки минеральной воды и «Золотого рислинга» из Радебойля и непонятно что тут забывший стеклянный шар на металлической подставке завершали композицию.

На стенах висели жутковатые картины художников города.

Мы с Штефани принялись их сосредоточенно рассматривать, изображая неподдельный интерес. Давалось это нам не легко, потому что Штефани уже много лет назад пресытилась местной художественной продукцией, с изготовителями которой общалась по долгу службы еще во времена ГДР, да и я, как и любой другой регулярный посетитель общих собраний городского отделения Союза художников Саксонии, тоже давно и хорошо знал работы моих коллег. Их провинциальные потуги создать что-то оригинальное смешили меня, хотя я и отдавал должное присущей некоторым из них истинно арийской работоспособности… Малевать красками они, за исключением двух-трех старых мастеров-экспрессионистов, доживающих свой век в живописных окрестностях города, не умели, но в графике, интуитивно следуя традициям старой немецкой школы, иногда достигали известного уровня. Работы эти, несмотря на их деланный «постмодернизм», напоминающие гравюры Дюрера, Кранаха или Брейгеля, были заведомо лучше всего того, на что был способен в графике я.