– Поезжай домой, Митя, – сказала Нора, мягко отнимая у него руку. – Что-то я устала…
Он хотел было сказать что-то еще, но запнулся, встретив ее взгляд, и ушел.
Где-то зазвонил телефон.
Нора очнулась, попыталась вспомнить, где он может быть. В последние дни она часто оставляла телефон где попало, а потом подолгу искала его. Поставила звук на полную мощность, но это плохо помогало. Иногда убивала уйму времени, чтобы найти трубку. Обнаруживала ее то на столе в кухне, то на полу в гостиной, а однажды в кармане халата, который был на ней. Стала рассеянной. Ей трудно было сосредоточиться на чем-то, подчас для этого приходилось напрягать все силы. Ей хватило сил на разговор с Бессоновым, но когда он ушел, она рухнула в кресло и впала в прострацию. Внезапно все показалось пустым, глупым, бессмысленным. Разговор с Бессоновым, смерть Нюши, исчезновение Кропоткина, планы мести, мечи и топоры, страсти, лица, вызолоченные кровью, боги, цари и герои – все слилось в однородную мутную массу, в которой беспомощно тонули живые люди, живая Нора…
Телефон не унимался.
Наконец она встала и отправилась на поиски трубки. Заглянула в спальню, постояла на балконе, потом у двери Нюшиной комнаты, посидела в библиотеке, чтобы спокойно выкурить сигарету, прихватила из бара бутылку и спустилась в мастерскую – звонок явно шел оттуда.
Включила свет, сдернула с мольберта мешковину, села на складной стульчик, глотнула из горлышка. Она впервые видела эту работу Кропоткина, для которой позировала в обнимку с Нюшей. Кропоткин написал тревожный фон в своих любимых красных и черных тонах, контрастировавший с покоем и нежностью, которые излучали светящиеся фигуры матери и дочери. Впрочем, покой этот нарушался смещением точки зрения – художник смотрел на женщин как будто сверху, что оптически увеличивало лица и глаза – глаза он явно намеренно чуть-чуть увеличил, придав взглядам сдержанный драматизм, потаенную мятежность. И благодаря этому статичная композиция наполнилась драматизмом, готовностью к взрыву…
Снова зазвонил телефон.
Она повернулась вправо и увидела трубку – та лежала на ящике рядом с палитрой и початой пачкой сигарет. Нора не помнила, чтобы она сюда спускалась в последние дни. Но, впрочем, она много чего не помнила. Не сводя взгляда с картины, вытерла слезы, поднесла телефон к уху.
– Да.
– Элеонора Сергеевна? – спросил мужской голос.
– Да.
– Наконец-то, – сказал мужчина. – С вашим мужем сейчас все в порядке. Операция была тяжелой, длилась четыре с половиной часа, но сейчас Олег Александрович в стабильном состоянии…
– Олег Александрович?
– Простите… – Голос стал растерянным. – Кропоткин Олег Александрович кем вам приходится?
– Мужем… но почему вы…
– Ага, – перебил ее мужчина, – значит, вы ничего не знаете. Его привезли к нам позавчера, он был без сознания. Сначала его подобрала на улице «скорая». Слава богу, он был трезвый и при нем были документы. Пробили по базе и доставили к нам. Обширный инфаркт миокарда. Оперировал сам Мигунов… слыхали, наверное… профессор Иван Дмитриевич Мигунов… два часа назад Олег Александрович пришел в себя…
– Позавчера?
– Что?
– Извините… вчера мы похоронили дочь, его не было на кладбище…
– Соболезную… Вам напомнить наш адрес? Давайте я вам его эсэмэской пришлю…
Нора вызвала такси, приняла душ, схватила зонтик и выбежала во дворе – машина уже ждала у ворот.
До кольцевой автодороги такси домчалось минут за десять, а вот по Москве пришлось тащиться через пробки, поэтому в больницу Нора приехала только к полуночи.
На крыльце ее встретил тот самый врач, с которым она разговаривала по телефону.
– А я вас еще по «Шиксе» помню, – радостно сообщил он. – «А теперь отойдите, Шикса стрелять будет!» – процитировал он. – Нам сюда.
Кропоткин лежал в отдельной палате. Лицо его было до глаз закрыто кислородной маской. От головы и рук тянулись к каким-то аппаратам трубки и провода.
– Говорить он может, – сказал врач, придвигая к кровати стул для Норы, – но сейчас ему лучше помолчать. Если что-нибудь понадобится, я на связи…
И исчез.
Нора опустилась на стул, взяла руку Кропоткина и вздохнула с облегчением.
Кропоткин приоткрыл глаза, пошевелил пальцами.
– Да, – сказала она, вытирая слезы, – хорошо. Попробуем, черт возьми, еще раз. Не уверена, что у нас получится, но – попробуем. Как ты там называл это? Искусство немощи? Ну вот и попробуем это самое искусство немощи… этим я еще никогда не блевала…
Уманский задумал постановку Эсхила, выбрав для этого первую часть «Орестейи» – трагедию «Агамемнон», но решил радикально переосмыслить классический сюжет.
Нора насторожилась, услыхав о его замысле: ей приходилось участвовать в спектаклях, где герои Аристофана разъезжали по сцене на велосипедах, выкрикивая «Долой тиранию!», и скакать голышом в роли Офелии, соблазнявшей принца Датского. Она понимала, что театр – это зрелище, карнавал, медные деньги, но вспоминать об этих ролях не любила.
Замысел Уманского заключался в том, чтобы перенести действие «Агамемнона» в наши дни. Генерал Аристов, циник, шовинист и герой кавказской войны, его жена, изменяющая мужу-бабнику и хаму с его младшим братом, наживающимся на военных поставках и боящимся, что старший брат сдуру разоблачит его, сын Аристова, его любимец, собирающийся признаться, что он гей, «прекрасный трофей» Аристова – девушка-чеченка, которая ненавидит генерала, убившего ее семью, разговоры о судьбах России, о свободе и тирании, страсть, кровь и оптимистический финал: красавица чеченка уходит из объятого огнем дома Аристовых с шофером генерала, гопником, о котором в пьесе говорится: «Хороший пацан, справедливый – убьет, но не обидит».
– Это, наверное, будет смотреться, – неуверенно сказала Нора, выслушав Уманского, – но не многовато ли политики? Мы столько лет кормили зрителя Гамлетами и Нинами Заречными, что он может поперхнуться этой газетой…
– Почитай, – сказал Уманский, выкладывая на стол папку. – Этот Финогенов, мне кажется, многообещающий драматург. И твой поклонник. Хочет с тобой познакомиться. Так что у тебя будет возможность сказать ему все, что ты думаешь об этом… забавный он человек… переводит Луизу Боган, пьет кофе ведрами и знает наизусть «Россияду» Хераскова… ты знаешь, кто такой Херасков? А он знает…
– Я и про Луизу-то Боган слышу впервые…
Пьеса оказалась и впрямь интересной, энергичной, написанной хорошим языком, хотя Нора по-прежнему ежилась, натыкаясь на публицистические пассажи.
Впрочем, роль жены генерала Аристова была написана в традиционном ключе. Женщина, уставшая от мужа, который гоняется за юными теннисистками, в грош не ставя жену, женщина, мечтающая о счастье, но трезво оценивающая своего трусоватого красавца-любовника, она убивает мужа скорее от безысходности, в порыве отчаяния, а не потому, что он может узнать о ее измене. Однако ее отчаяние, казалось Норе, было недостаточно глубоко мотивированным, лишенным того личного, непосредственного, действенного начала, которое так важно в зрелищном театре.
Об этом она и сказала Финогенову, с которым вскоре встретилась в кафе на Бронной.
Драматург оказался тощим субъектом с волосами до плеч, с маленьким умным лицом и длинным носом. После каждого глотка кофе он тщательно промокал толстые губы салфеткой и при этом смущенно улыбался Норе.
– Экзистенциальная тоска, – сказал он. – Накопившееся отчаяние – мне казалось, Нора Сергеевна, этого достаточно для объяснения ее поступка…
– Для объяснения – да, – сказала Нора. – Но не для сопереживания. Зритель не думает, а смотрит. Ему тут нужно что-то личное, какая-то деталь, какой-то двигатель… ну, например, сын-гомосексуалист, которого генерал избивает на глазах матери, и ей приходится защищать свое дитя… или, например, дочь…
– Дочь?
– Например, дочь, – повторила Нора. – Девочка для матери – существо особенно близкое. А тут несчастная девочка-инвалидка, сердечная боль матери, увечное дитя, которое любят необычной любовью… может быть, она – падчерица генерала… вернувшись после долгого отсутствия домой, он вдруг обнаруживает, что его падчерица выросла в настоящую красавицу, и пытается завоевать ее, как привык завоевывать всех женщин… такие девочки очень уязвимы, им всегда не хватает любви… и когда становится ясно, что для генерала она всего-навсего игрушка, девочка кончает с собой… вот этого мать не простит ни за что, и этот мотив зритель примет безоговорочно…
Финогенов внимательно посмотрел на Нору.
– Это многое меняет, – сказал он. – Но я подумаю.
Кропоткин вернулся домой незадолго до Нового года.
Он много спал, подолгу сидел в заснеженном саду, одетый в огромную шубу, опираясь подбородком на трость, или в мастерской перед картиной, которую он называл просто – «Мать и дочь».
За ним присматривала новая домоправительница – Калерия Никитична, энергичная западенка из Львова, и медсестра Зоя, белокурая и голубоглазая, которую Кропоткин сразу окрестил Бестией.
Финогенов сдержал слово – взялся за переделку пьесы, дорабатывая ее и за столом, и в процессе репетиций. Жена генерала Аристова стала чуть умнее и циничнее, а ее дочь-инвалидка, заменившая сына-гея, – на эту роль выбрали красавицу Жанну Бухарину, веселую болтушку, – оживила атмосферу спектакля. По совету психологов, занимающихся реабилитацией детей-инвалидов, Финогенов наделил девочку искривлением позвоночника в сиггитальной плоскости. Уманский считал, что этот образ получился «слишком ярким», и боялся, как бы генерал Аристов и его жена не оказались в тени.
Драматург вошел во вкус – он углубил характер красавицы чеченки, а шофера-гопника сделал старше и наградил любовью к жестоким романсам, которые дебютант Костя Незнамов исполнял с великолепным чувством стиля.
Спектакль постепенно «обрастал мясом», задышал, задвигался, персонажи стали избавляться от резонерства, появился азарт, появилось предчувствие удачи.
Однажды Финогенов после репетиции подошел к Норе и попросил автограф – в руках у него была книга Бессонова.