Покидая Аркадию. Книга перемен — страница 24 из 40

– Я сейчас заплачу, дядя Митя, – сказала Алиса, – мне так хорошо с тобой, что я сейчас заплачу…

– Не плачь, милая моя, не надо… давай-ка я тебя обниму… вот так… где там наши губки… вот где наши губки… вот так, моя милая, ага, так… ножки повыше держи, повыше… вот так… все будет хорошо, милая, все будет хорошо…

На рассвете, когда Потехин еще спал, Алиса вдруг вскочила и спустилась к мужу. Игорь лежал неподвижно, дышал размеренно. Алиса села на край кровати, взяла его руку и заплакала. Ей никогда не было жалко ни мать, ни Игоря, она вообще не умела жалеть других людей, не понимала, чем горе отличается от неприятностей, а сейчас не понимала, почему плачет, что подняло ее от сна, привело сюда, зачем она сидит тут и держит мужа за руку, хотя знала, что будет рада бесчувственной радостью, когда он наконец умрет, наверное, ей просто надо было поплакать, выплакаться, и она плакала, содрогаясь от рыданий, а потом вернулась к Дмитрию Ивановичу, прижалась к нему, согрелась и затихла, причмокивая во сне, бедное дитя…

Господин Аспирин

Андрей Иванович Замятин всю жизнь работал на заводе, выпускавшем колючую проволоку. Пришел на завод в начале войны слесаренком на подхвате, а на пенсию ушел директором предприятия, на котором делали не только простую колючку, но и армированную ленту «егоза». Он гордился своим вкладом в победу над фашизмом и девятого мая выпивал три раза – за деда, погибшего в 1941 году под Оршей, за отца, павшего в 1945 году под Будапештом, и за завод, доставивший много неприятностей Гитлеру. Замятин был коренастым, плотным и круглоголовым, старался держаться прямо, всегда был тщательно выбрит, летом носил двубортный пиджак, зимой для тепла надевал галстук и норковую шапку, покупал только отечественное и ездил на полуржавой «волге» с дырявым днищем.

Его сосед Евсей Львович Евсеев-Горский был высоким, тощим, остроголовым, назло всему миру курил махорку, носил бородку, даже дома не снимал черных очков и на улице появлялся только в сопровождении овчарки Берты. Он был сыном ленинского наркома, расстрелянного в годы Большого террора, и провел в лагерях в общей сложности около двадцати лет. В советские годы Евсеев-Горский активно участвовал в правозащитном движении, при Ельцине требовал ввести в Уголовный кодекс наказание за пропаганду сталинизма, потом рассорился со всеми друзьями-знакомыми, с родственниками и детьми и уехал в городок, где родилась его мать и где между отсидками он работал в художественной школе, преподавая рисунок и живопись.

В городке их называли врагами не разлей вода. При каждой встрече они ссорились до хрипоты, а иногда и до «скорой помощи»: оба были гипертониками. Евсей Львович считал Замятина сталинистом, обзывал вертухаем и проклинал колючую проволоку – символ ГУЛАГа. Андрей Иванович сердился: «Профессия у тебя одна – людей баламутить, пока другие дома строят и хлеб растят. Россия для вас, евреев, не дом, а дача: пересидели, понасрали и уехали в свой Израиль, а мы за вами прибирай! Да что ты знаешь про Россию и русский народ, мудила лагерный?» «Насмотрелся я на этот народ в лагерях, – кричал Евсей Львович. – Они даже за колючей проволокой оставались шовинистами и сталинистами, всегда готовыми за жратву предать и продать! Патриоты!» Они пили водку, дымили – Андрей Иванович «собранием», Евсей Львович – махоркой, ругались, закусывали солеными огурцами, которые Евсеев-Горский ненавидел, и датским мясом из жестянок, которое Замятин презирал, потом оба скисали, и Евсей Львович со страдальческим видом начинал жаловаться на юкстагломерулярный аппарат, а Андрей Иванович – на почки и чертово давление, делились таблетками, выпивали по маленькой на посошок и отправлялись восвояси. На следующий день все повторялось.

Андрей Иванович жил один, но почти каждый день к нему заезжала внучка, веселая толстушка, которая следила за тем, чтобы в доме было чисто, а в холодильнике – полно.

За Евсеем Львовичем присматривала Аглая, вдова одного из правнуков. Она носила мешковатые штаны, куртку с капюшоном, из дома выходила только в магазин. Спала она на диване в спальне Евсея Львовича. По ночам старик просыпался, стонал, хныкал, Аглая давала ему лекарство, и старик затихал до утра.

В субботу Аглая вернулась из магазина, посидела со стариками, выпила водки и пошла в туалет. В туалете перед унитазом на коленях ползал мужчина.

– Ты кто тут такой? – спросила Аглая.

– Аспирин, – ответил он не оборачиваясь.

– Мне надо пописать.

Мужчина встал, посторонился.

Аглая спустила трусики и села на унитаз.

– Бачок барахлит, – сказал Аспирин. – Старик просил починить. Замятин, – уточнил он. – Андрей Иванович.

Он был высоким, широкоплечим, длинноруким. Узкое лицо изуродовано двумя шрамами – один на щеке, другой на лбу. Левое ухо без мочки. Взгляд внимательный, глаза ледяные.

– Кто тебя так покусал? – спросила Аглая.

– Собака, – сказал он. – В детстве отец травил меня собакой.

– Травил?

– Питбулем. Загонял меня в пустой сарай и заставлял бороться с питбулем.

– А потом что?

– А потом я питбуля убил. Перегрыз ему глотку.

Аглая не выдержала – рассмеялась.

– Ну ладно, – сказала она. – А почему Аспирин?

– Александр Спирин. А – точка – Спирин. Аспирин.

Она встала, повернулась к нему спиной и натянула трусики.

– Классная жопа, – сказал он. – Спусти-ка воду.

Аглая нажала кнопку.

Аспирин легонько отстранил женщину, опустился на колени, сунул руку под бачок.

– Ну вот, больше не течет.

– А ты Замятину кто? – спросила Аглая.

– Был женат на его внучке. Нинку Абаринову знаешь?

– Нет, – сказала Аглая. – Я и тебя не знаю.

– Теперь знаешь. Где руки помыть?

Она проводила его в ванную. Прислонившись к дверному косяку, ждала, пока он вымоет руки. Покусывая губу, задумчиво смотрела на его мускулистую спину.

– Так ты, значит, сантехник? – спросила она, протягивая ему полотенце.

– Я – хозяин, – сказал Аспирин. – Строю дома и все такое. Ты что вечером делаешь?

Подошел к ней, обнял рукой за пояс, привлек, коснулся губами уха, другой рукой сжал ягодицы – по-хозяйски.

– Старика нянчу, – прохрипела Аглая, закрывая глаза. – Не надо…

– Я приду вечером, – сказал он, отстраняясь. – Классная жопа, Аглая.

Подмигнул без улыбки и вышел, вскинув на плечо брезентовую сумку с инструментами.

Аглае казалось, что у нее поднялась температура – градусов до сорока. Или, может, даже до ста. Она подошла к зеркалу, посмотрела на руки – пальцы дрожали – и прошептала:

– Классная, конечно.

Когда она вернулась в комнату, Андрей Иванович ругал Аспирина за то, что тот нанимает на свои стройки чужаков-таджиков, когда в городе полным-полно хороших русских мужиков-умельцев, наших, мающихся без работы.

– Нехорошо, Саша: черные у тебя – куда ни плюнь, – завершил Замятин. – Не стыдно?

– Не стыдно, – сказал Аспирин, не повышая голоса. – Нанимал наших – они полдня по стройке ходили, не работали, все думали-искали, за что я им недоплатил, а потом полдня из меня кровь пили. А таджики – таджики работают. Вот и все.

– Зато и платишь ты таджикам вдвое меньше, чем русским, – сказал Евсей Львович.

– Они не жалуются. А будут жаловаться – на их места вон сколько желающих.

– Капитализм, – со вздохом сказал Андрей Иванович. – Нельзя так, Саша.

– Не капитализм, а новый ГУЛАГ, – возразил Евсеев-Горский. – И Саша в этом ГУЛАГе – новый Сталин. Господин Аспирин.

– Насрать, – сказал Аспирин, все так же не повышая голоса. – Насрать мне и на ГУЛАГ, и на Сталина, и вообще на все это ваше прошлое.

– Будущего, Саша, не бывает без прошлого, – наставительно сказал Евсей Львович. – Пока мы не разберемся в своем прошлом…

– Разбирайтесь, – сказал Аспирин. – Без меня. Мне сегодня надо людям заплатить, чтобы им завтра было что жрать, вот и все. Я им вашего Сталина на хлеб не намажу. – Посмотрел на часы, встал. – Пора мне, извините.

Перевел взгляд на Аглаю, снова подмигнул и вышел.

Старики переглянулись.

– Понятно, – сказал Андрей Иванович. – С таким прошлым…

– Конечно, – согласился Евсей Львович. – С таким прошлым не до прошлого…

– У кого прошлое? – спросила Аглая. – У Спирина, что ли?

– Он не Спирин, – сказал Евсей Львович. – Он Самохин…

Сделал паузу, с многозначительным видом уставившись на Аглаю.

– Ну Самохин, – сказала она. – И что Самохин?

– Что-что… – Евсей Львович вздохнул. – Самохин был маньяком, про него все газеты тогда писали: первый маньяк-убийца в демократической России. Убил двадцать с чем-то женщин…

– Двадцать три, – сказал Андрей Иванович.

– Двадцать три. – Евсеев-Горский закашлялся. – Смертную казнь тогда уже отменили, ему дали пожизненное, а жене и сыну поменяли фамилию и помогли устроиться здесь, у нас. Спирина – девичья фамилия Сашиной матери…

– И что? – снова спросила Аглая.

– Я тогда разговаривал с одним доктором, – сказал Замятин, – и он сказал, что генетика – она и есть генетика. Сын маньяка становится маньяком. Или наследует цвет отцовских глаз.

– А он маньяк? Аспирин – он маньяк?

– Он не маньяк, – строго сказал Евсеев-Горский. – Он эксплуататор и антисемит. Лет через двадцать такие будут править фашистской Россией. Ненавидит черных и вообще все меньшинства…

– Меньшинства! – Замятин с остервенением раздавил окурок в пепельнице. – Главное меньшинство в России – русские!

– Демагог! – закричал Евсей Львович. – Сталинист!

– Правда глаза колет, ельциноид? – закричал Андрей Иванович.

Аглая выпила рюмку и ушла к себе.

В детдоме Аглая ничем не выделялась среди ровесниц. Была она довольно послушной, училась и дралась средне, обожала индийское кино, вино и табак попробовала лет в двенадцать, в тринадцать лишилась девственности за компанию, однако постоянным дружком не обзавелась. Но когда ей было пятнадцать, из-за нее подрались директор детдома и завхоз. Все удивлялись, не понимая, что такого особенного нашли взрослые мужчины в губастенькой невзрачной девушке, не понимала этого и сама Аглая, которой пришлось давать показания в суде по делу о педофилии в детдоме, и только фельдшерица Мальва Сергеевна знала ответ на этот вопрос: «Женщину они в ней нашли, настоящую женщину».