Все это — и отбитый живот, и оптимальный угол входа — предстояло каждому узнать на практике; и кто не выдерживал, тот уходил — таких было много больше, чем тех, кто остался. Но он — остался, и много раз пришлось ему становиться на шершавый и влажный от брызг бетон тумбы, чтобы научиться входить в воду под оптимальным углом; ему пришлось это проделывать сотни и сотни раз — сначала в лягушатнике, потом в бассейне. Шершавая влажность бетона мерещилась ему даже по ночам — такова была плата за подъем еще на одну маленькую ступеньку, которая в этом случае называлась оптимальным углом.
Да, не сразу он понял, что платить приходится за все — за оптимальный угол, за правильный поворот, за то, что секундная стрелка успевает пробегать все меньше и меньше. За все приходится платить. И так всю жизнь, жаль только, что понимаешь это не сразу, а то, может быть, и подумал бы — стоит ли овчинка выделки. Овчинкой тут были и ступеньки, которые некогда скрывались за зеленой ширмой, и призы, и красивые глянцевитые прямоугольники дипломов с большими печатями, и строчки, набранные в типографии. Платить же приходилось книгами, которых не успел прочитать, плохими отметками в школе, косыми взглядами твоих недавних друзей, после того как ты пришел в класс с новеньким значком, платить приходилось и материнскими слезами — и это уж точно была непомерная плата за место на ступеньке, даже если бы предоставилась возможность не слезать с нее до конца дней своих. Но и это понимаешь слишком поздно, разве можно понять это, когда кривая твоих успехов ползет и ползет вверх, пусть даже в последнее время ее подъем не так крут, как тебе того хотелось, но все равно кривая поднимается, ты движешься вперед. Разве не для этого ты влезаешь в долги перед самим собой, — в долги, за которые ты затем будешь расплачиваться очень долго.
Итак, все повторяется и повторяется: школа — раздевалка — гимнастический зал — душ — «температура воды в бассейне». Влажный бетон стартовой тумбы, брызги, за тобой тянется пенистая дорожка, скорость растет и растет, наливаются мышцы, грудная клетка становится все шире и шире, ты тренируешься уже не семь раз в неделю, а восемь, потом девять и, наконец, десять. Но секундная стрелка требует от тебя какой-то иной платы, она не обращает внимания на арифметику твоих усилий, ей наплевать на арифметику. Чего же ей надо? Неизвестно. Зато становится очевидным иное — кривая остановилась. Еще некоторое время как бы по инерции она ползла вверх, вяло изгибаясь, а затем застыла и превратилась из кривой в прямую. Нет, она не падала, простая справедливость не дала бы ей сделать это, но и вверх она не желала идти, а ведь кто не движется со временем вперед, кто стоит на месте, тот отстает с каждым мгновеньем. Секундная стрелка, может быть, знала причину, а может быть, и нет! Но он, Зыкин, не знал. У стрелки, однако, было то преимущество, что ей не приходилось ничего объяснять ни себе, ни другим. Она молча пробегала круг с четвертью — всегда круг с четвертью — и замирала.
— Зыкин, что случилось?
— Я не знаю.
Недоумение.
— А ты случайно не того? Ну-ну, я пошутил.
Шутки…
А стрелка бежит и бежит круг с четвертью, минута пятнадцать секунд на стометровке брассом — ни секундой больше, ни секундой меньше. Может быть, прибавить тренировок? Но он и так уже ходит двенадцать раз в неделю. Перестанем тогда ходить в кино — сходим после, книг мы не читали и раньше — тут ничего не выкроишь.
— Зыкин, надо что-то делать.
— Надо, Виктор Павлович. Но что?
— Мы решим это на тренерском совете.
А секундная стрелка — ни с места. Она забастовала, она безжалостна. Чего-то она от тебя хочет, но чего? Ты ведь и так почти уже не человек, ты машина для плаванья, машина, которая раздевается, закрывает шкафчик, идет в гимнастический зал — сотый и тысячный раз разминается, идет в душ, становится на влажный и шершавый бетон стартовой тумбы — твоим ногам известны уже все выбоины всех стартовых тумб страны… На старт… Внимание… Выстрел! Согнутые ноги послушно пружинят, руки идут вперед, угол входа совершенно идеален — да и может ли он быть уже иным, — вода окутывает тебя со всех сторон, ты выныриваешь на поверхность, краем глаза ты видишь соперников — вы все пока еще рядом, плечом к плечу, да и на финише вас будут разделять секунды или доли секунд, даже у поворота вы совсем еще рядом… Надо бы прибавить после поворота, чуть-чуть прибавить, как в былые времена, когда кривая успехов поднималась круто вверх. Но те времена уже прошли; в воде — как, впрочем, и на суше — тебя не покидает чувство недоверия к самому себе. Ты уже не веришь в себя, ты уже заранее готов смириться с тем, что проклятая стрелка и на этот раз остановится, пробежав круг с четвертью, — так оно и оказывается на самом деле. Тренер молча показывает тебе секундомер, и ты видишь — одна минута пятнадцать секунд. Раньше — давно — тренер говорил: «Минута пятнадцать — прекрасно!» Затем он стал говорить так: «Минута пятнадцать — ну, ничего…» Теперь он просто показывает тебе секундомер. И молчит. И ты молчишь тоже, ни слова не произносится, молчание — и все. Но зерно уже брошено в землю, и всходы не заставят себя ждать.
Тренера можно понять — и он понимает. Действительно, что же это: первый разряд — в десять лет, первый — в двенадцать, и в пятнадцать, и… Где же рост? Неизвестно. Неизвестно, где рост, неизвестно, что случилось, неизвестно, как это исправить и чем это может кончиться.
Годы идут, ты растешь, грудная клетка становится шире, угол входа в воду после старта давно уже идеален, а секундная стрелка по-прежнему застывает, пройдя круг с четвертью. Это называется «неоправдавшиеся надежды». Так и написано было, и каждый, умеющий читать, мог прочитать это в газете. Типографские машины равнодушно набрали и напечатали это черной краской по серой газетной бумаге: «…как пример неоправдавшихся надежд можно привести…».
Отлив, начинается отлив. Все это доступно наблюдению невооруженным человеческим глазом и тем не менее удивляет — чудеса остаются чудесами и всегда удивляют, даже если ты точно знаешь, что женщину нельзя распилить пополам. Ему пришлось наблюдать это на самом себе — исчезли улыбки, исчезли друзья, они уходили вперед, они не оборачивались, как некогда не оборачивался он сам — ведь и ему было некогда…
— Товарищ Зыкин, мы должны с вами серьезно поговорить…
— Да, Виктор Павлович…
— Дело в том, что мы больше не можем…
— Да, Григорий Иванович…
— Надеюсь, что ты и сам понимаешь…
— Да, Владимир Петрович…
— Нам очень жаль, но в связи с тем, что сборная… новые требования… часы тренировок… только для… нет, к сожалению, только поздно вечером… да, после двадцати трех или, скажем, в шесть утра, но ведь ты нас понимаешь?
— Да, спасибо, я вам очень благодарен, понимаю, да, я все понимаю…
Отлив. Отлив, отлив, снова отлив. Без просвета. Семнадцать лет, восемнадцать — отлив, ни с места. Не пора ли бросить все?
— Как твой бывший тренер я все же советовал бы тебе… институт физкультуры — это… ведь мы не забудем, что ты… Что? Технический вуз? По-моему, это глупо. А впрочем, как хочешь. Извини, мне еще надо…
Девятнадцать лет, двадцать, двадцать один. Теперь ты вполне взрослый, усы и борода требуют особых лезвий. «Невой» или «Балтикой» не обойдешься. Да, ты уже большой, ты ходишь в институт, однако по утрам, вставая в половине шестого, ты все тот же, и кругом все то же, лишь слегка уменьшившееся в размерах, потому что твой рост уже метр восемьдесят один. Поэтому и бутербродов больше на тарелке с голубыми цветами, и чай ты кипятишь сам — того термоса уже давно нет. И вот еще что: ты больше не спрашиваешь, во сколько тебе нужно вернуться домой. Кстати, бассейн при бане закрыт, давно прошло то время, когда в городе было два бассейна, теперь их уже десять, и в одном из них — в том, что разместился в бывшей лютеранской церкви, — тебе выкраивают по старой дружбе место на дорожке: час времени с шести тридцати до семи тридцати. Благодари и за это. Благодари и за это, ибо на тебя уже все давно махнули рукой. И разве они не правы — ты здоров как конь, метр восемьдесят один ростом и выдуваешь в трубку спирометра более семи тысяч кубических сантиметров воздуха, а результат твой все ни с места, сопливые мальчишки могут дать тебе фору. Первый разряд в двадцать один год, в двадцать два года, в двадцать три… Твое упорство выглядит простым упрямством, зря ты относишься к этому так серьезно. Говорят, ты даже читаешь книги австралийских тренеров и бегаешь по песку? Смешно это. В твои-то годы? Нет, не называй тренировкой то, что может быть названо купанием. Да и вообще — не пора ли бросить все?
Сам он иногда думает точно так же: не пора ли бросить это все — мучения, режим, утомительные, изнуряющие кроссы. Кроме всего прочего, это отнимает время от наук, не говоря уже об удовольствиях. Ведь ты должен изучить массу предметов — пусть половина из них тебе никогда не пригодится: начертательную геометрию, высшую математику, сопротивление материалов, теоретическую механику, строительные материалы. В мире осталось так много не прочитанных тобою книг, картин, которые ты не видел, фильмов, которые ты не смотрел. Кое-что ты наверстал, особенно в последнее время, но как много ты мог бы сделать, откажись ты от своей страсти, которая начинает уже смахивать на манию.
— Зачем тебе все это? — спросила тебя однажды девушка со странным, одновременно насмешливым и недоверчивым взглядом. — Зачем?
— Я хочу побить мировой рекорд.
Можно было бы понять ее реакцию, любую реакцию. Ведь стрелка секундомера, как и прежде, успевала пробежать круг и еще четверть. В то время тебя пускали в шесть тридцать утра на крайнюю дорожку просто так, по старой дружбе, чтобы не сказать — из жалости. Можно было отнестись к этому заявлению с высшим недоверием, к этому располагало и всегдашнее выражение серых насмешливых глаз. Но ничего подобного. Реакция была другой. Она молча прошла дистанцию, отделяющую вечного перворазрядника от рекордсмена мира, и, пожав плечами, сказала: